"Таинственная капля". Части первая и вторая; "Стихотворения" М. Дмитриева; "Эпопея тысячелетия" И. Завалишина; "Дневник девушки" Е. Ростопчиной; "Сон и пробуждение" В. Божича-Савича; "Оттиски" Я. Полонского; "Переводы из Мицкевича" Н. Берга; "Евгений Онегин", <пародия> Темного человека - Некрасов Н.А.

Пишет ли современная Россия стихи? Вот вопрос, который представляется для многих напрасным. "Разумеется, не пишет!" -- отвечают они. Современная Россия пишет проекты банков и железных дорог, раскладки земских повинностей, она говорит в собраниях о том, что нет ни у кого денег, и предлагает средства самые верные от безденежья, какие прежде предлагались только от зубной боли... словом, она всё делает, обо всем пишет и про всё говорит, только ничего не делает по части стихов, ничего не пишет стихами и не говорит ими -- даже на сцене Александрийского театра говорит редко!
Так думают читатели; но иначе, совсем иначе думают редакторы литературных журналов!
Говорят, из десяти писем, получаемых в редакции, в девяти непременно стихи! Из десяти человек, приходящих в редакцию в обычные приемные дни, девять непременно со стихами.
Стихи пишут! 9/10 всей грамотной России пишет стихи! Это мы узнали: редакция "Современника", со свойственною ей нескромностью, не скрыла от нас этого. Но что стихи печатаются, то есть издаются на собственный риск и кошт, подобного не могло себе представить наше воображение, покуда нам не был прислан целый ворох испечатанной стихами бумаги (с лишком 150 листов!). И чего-чего только нет в этих полутораста листах! И элементы патриотические (на сотне без малого листов!), и нравственно-религиозные, и безнравственно-любовные, есть даже магнетические ("Магнетизм любви" г. Божича-Савича); нет только элементов поэтических. Крошечной брошюрке г. Полонского, с небольшим в 1 1/2 печатных листа, одной суждено быть исключением и представлять собою гомеопатическую крупинку поэзрш (собственную). Переводы г. Берга показывают тоже поэзию -- Мицкевича.
Как бы то ни было, ввиду всеобщего писания стихов и самоотверженного печатания их многими авторами, мы находим, что молчать о стихах более невозможно, и посвящаем им настоящую статейку.
Соединение воедино имен и произведений, выставленных в начале нашей статейки, подводит итоги деятельности стихотворствующих россиян начиная за полвека назад и до наших времен. Тут есть и такие книжки, как г. Дмитриева и "Таинственная капля", которые еще шевелили сердца наших бабушек и настраивали дедушек на патриотический и возвышенный лад. Тут есть и г-жа Ростопчина, беспокоившая наших дядюшек, и г. Полонский, тревоживший нас самих. Одна только стихотворная работа г. Завалишина, очевидно сверстника двух первых, кажется, напрасно тщится расшевелить кого-либо. Почтенные старики так искренно и так благодушно поют свои рапсодии, сидя у края дороги, по которой уже давно отказались идти их неподвижные ноги, что всё бегущее вперед, живое и бодрое, с улыбкой снисхождения должно проходить мимо. Какое, в самом деле, чувство может оскорбить "Таинственная капля", в двух толстеньких томах рассказывающая подробно и длинно, как подобает старости, стихами в рифмах и без рифм, в сценах прозою и без прозы, коротенькое предание о разбойнике, покаявшемся Христу на кресте? Какое кому до того дело, что к легенде, созданной наивным воображением народа, автору вздумалось приделать предание о падении трехсот идолов, беседы ада с сатаною и смертью, "песнь о шестодневном", говорящие стихами кометы, "тревоги в высшем воздухе от движения летящего мира" и т. п. и т. п.? Никто не оскорбится, разумеется, и тем, что в избытке пиитического пламенения автор мечет образами без всякой умеренности и, описывая бегство святого семейства в Египет, живописует так одежду пресвятой девы:

В одежды алые жена одета,
Скроенные (?) как будто из зари (?!),
И голубой покров -- отрезок неба (?!?) --
Вился вокруг главы ее -прекрасной.

Это применение кройки и портняжного искусства к заре и небу несколько игриво. Но опять-таки кто за это станет гневаться на старика?
Сочинение издано в Берлине (отчего не в Москве?) и, говорят, не могло быть издано до сей поры в России. Странно, почему бы это?
Второй обломок прошлого, г. Дмитриев, собрал всего себя, и тоже в двух томах, хотя более лепешкообразных и похожих на блин, как и подобает быть изданию, рожденному в самом сердце отечества -- в Москве, и притом на Малой Молчановке. Будучи старцем, подобно таинственному автору "Капли", московский поэт существенно отличается от этого мироносца своим темпераментом: он более холерик. Он весь предан суетам мира сего, и даже на Белинского (названного "безымянным критиком") ополчается не хуже всякого современного писателя, подвизающегося на страницах "Русского вестника".

Нет, твой подвиг не похвален! --

говорит г. Дмитриев, --

Не привет России он (?)!
Карамзин тобой ужален,
Ломоносов уязвлен!

Точно назначение критика -- делать "приветы" России! "Сделай, мол, душенька, ручку тете!"
Но далее еще лучше -- уже прямо предчувствие приемов самих "Московских ведомостей":

Подточивши цвет России,
Червем к корню подползать...

Радикал, значит!

Дух ли это анархии...
Замечаете, куда гнет! Да еще в 1842 году! "Дух анархии"!! Подумайте только, чем это в <18>42 году пахло! Даже и подумать страшно!
В противоположность анархическому направлению петербургских умов москвич рисует следующую увлекательную картину благонравия Москвы:

Нет, у нас в Москве смиренной
На гробах (каких?) священный страх (кого?!).
Имя дедов нам священно...
<. . . . . . . . . . . . .>
Плод и в корне почитаем,
Но не чтим растленный плод!

Само собою разумеется, что нашему времени достается еще более:

Оттого, что век реальный
Хочет денег, пить и есть.

За такие пороки, конечно, следует "погонять" хорошенько. Вишь чего захотел!

Скороспелому прогрессу
Я не верую, друзья, --

говорит далее г. Дмитриев, --

Да и грамотность народа
Разведет одних плутов.

Разумеется! Это уже и в прозе объясняемо было неоднократно.
Еще загвоздка нашему времени и назидательное изображение не нашего. Пьеса называется "Льстецы народа":

Поэты наши в стары годы
Вельможам льстили и царям:
О том свидетельствуют оды
И их обильный (верно) фимиам!

И, между прочим, ваша собственная ода московскому генерал-губернатору.

А вы, газетные клевреты,
Кому плетете вы венцы?
Не душ вы доблестных поэты,
Толпы безграмотной льстецы!

А вот и еще сказание г. Дмитриева -- последнее, -- больше не станем. И это-то уже потому только, что уж очень хорошо:

Визиты

Вот замолчали уж ранних обеден призывные звоны;
К поздним торжественно-громко звонят...
и т. д.
А у нас начались уж езда и каретная скачка.

NB. В Москве, значит, бывают особые скачки -- не с препятствиями, но "каретные", которым г. Дмитриев, впрочем, весьма не прочь подставить препятствия:

Прадеды наши (говорит он) в день этот сидели
с семьей, не шатались!
Только на третий день (и почему именно на третий?)
праздника ездили
в гости; к кому же?
К старшему в роде, потом к кумовьям да к
родным попочетней;
Вступят в хоромы, крестом осенясь; похристосуясь,
сядут;
Умную речь поведут да закусят, степенные
люди!

Уж точно степенные! А еще жили в век, который есть и пить не хотел. Что же, если б они жили в наш "век реальный?" Умрите, г. Дмитриев, если вы еще живы! Лучше этого вы ничего не напишете!
Воспевшему "Эпопею тысячелетия" г. Завалишину непременно простятся его стихотворные прегрешения за ту беспредельную детскую незлобивость и наивность прилежного ученика, упражняющегося в стихосложении, какими дышит его эпопея. Вот бы кому воспевать каплю! Он до того добр, сердце его так не очерствело, что он даже слова "разумное" и "прогрессивное" употребляет не в замену игл, для уязвления молодого поколения, а взаправду. В его любящем сердце столько любви, в его горячей голове столько воображения, что в России для него "что этот шаг, то великое событие! что эта мысль, то великое воспоминание!" Он пишет целый путеводитель по России рифмованными стихами (уж какими -- за то его простит пусть Аполлон!) "в ее <...> памятниках и великих людях, благородных порывах и утешительных надеждах..." И, поверьте, автор дает всё, что обещает, даже более, чем обещает: он описывает все мосты (стихами!) и все постройки, какие ему попадаются на пути. Он очень добросовестен! Он увековечивает такие имена, о которых не всякому и слышать приходилось. В Крыму, например, перед ним проходят ряды вот каких героев последней войны:

И Тетеревников, и Белевцов с полками,
Отшибшие не раз врага от сих валов;
Немчинов, Бельгард и Гордеев, памятями
Отважных для своих живущи (?). Огарев
Бесстрашный, Галман и Тимашев (,) с именами
Которых слава есть с хвалой (?); Прескурнякоз,
Кишинский
и проч., и проч.

Может быть, и вероятно, всё это очень были храбрые люди, но мы по крайней мере их до сих пор мало знали, в чем и раскаиваемся чистосердечно.
Г. Завалишин обходит всю Россию и везде найдется сказать что-нибудь приветливое: Петербургу, Москве, Киеву -- уж и подумать страшно, каких только он наговорил комплиментов. Да чего! в Шуе, даже в самой Шуе он побывал, можно сказать, не всуе! И ее подарил двумя стихами:

Вот Шуя (говорит), городок фабричности богатый,
Трудолюбивый край -- себя он разовьет.

Впрочем, это только из любезности он так говорит; вообще же, по его мнению, не фабрики, но

Для нас суть вот что: труд сохи и скот, двойной
Залог спокойствия и силы родовой.

Да, такому человеку, как г. Завалишин, решительно всё прощается -- даже заблуждение насчет значения его "песен", как он зовет свою тяжелую работу над стихами. Представьте себе, он в одном месте восклицает:

Я памятник себе воздвиг, чудесный, славный,
Гранитов лучше он и тверже пирамид;
А каждую черту сей песни православной,
Родной, понятной всем (уж это едва ли!),
народ мой сохранит.

И далее:

Да, верю я, что Русь немудры песни эти
Почтит сочувствием, их родственность поймет,
Что ими заслужил народного (?) поэта
Названье -- и меня воспомнит мой народ!
<. . . . . . . . . . . . . . . . . .>
Ибо я первый здесь тысячелетье славы
В едино собрал, их (кого их?) значенье указал
И в формах столь простых воздвиг им величавый,
Прекрасный "Памятник", как новгородский,
и проч.

Жалко разочаровывать, но нельзя не сказать, что даже хуже новгородского!

И вспомнит мой народ, когда меня не будет,
Певца народности,--

настаивает г. Завалишин. Ну, бог с вами совсем! думайте как знаете, -- от этого ведь никому не хуже.
Соблазнительница наших дядюшек, уже покойная графиня Ростопчина извлекает нас из области любви к отечеству (от Новгорода до Шуи включительно) и ввергает непосредственно в горнило страсти к Владимиру... не подумайте тут чего-нибудь другого, -- нет, просто-таки к Владимиру, к господину Владимиру, по всем вероятиям даже Петровичу или Семенычу, с которым г-жа Ростопчина сперва помещается "в просторной ложе"; потом ссорится и по этому случаю:

За чаем <...> не села близ него,
Как принято у нас.

Но он приехал звать ее "для санного катанья" (в Москве то каретные скачки, то санные катанья -- покоя себе люди не дают!), и они помирились. Да и немудрено, -- с таким редким молодым человеком никак нельзя долго жить в ссоре:

Не делит он хлад века своего,
Не увлечен припадком (?) вычислений!

Напротив того:

Он разгадал весь мир своей мечтой.

За что же с ним ссориться? Притом г-жа Ростопчина узнала, что "походу должно быть":

И полк его из первых выступает, --
Поэтому из первых будет он
В бою...

А сама г-жа Ростопчина, как только полк уйдет, "вернется тотчас в Стрельну". Даже и времени нет для ссор!
В Стрельне происходит между тем следующее достопамятное в жизни графини событие. Случилось ей найти клочок бумаги, где Владимир, -- теперь, увы, выступающий перед своею ротою в ногу, -- писал прежде всякий вздор, который учил г-жу Ростопчину повторять за собою. Но нет, пусть лучше она сама расскажет: это обстоятельство капитальное и притом такое невероятное, что если мы его расскажем, нам, чего доброго, и не поверят. На страницах 272--274 рукою г-жи Ростопчиной начертано:

...И вот, попался мне
Клочок простой бумаги, где однажды
Карандашом чертил он.
<. . . . . . . . . . . . . . . . . .>
Случилась фраза целая по-шведски:
Як-эльзкар-дыг... И, говоря ее,
Он на меня смотрел с своей улыбкой,
Опасной мне...
<. . . . . . . . . . . . . . . . . .>
...Долго я
В раздумии твердила и шептала,
Как чудный талисман, как заклинанье,
Магический девиз "Як-эльзкар-дыг"!
Як-эльзкар-дыг! о звук небесный (пощадите!!)!
<. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .>
В уме живет, в устах (?) всё вьется (?),
В ушах и сердце раздается:
Як-эльзкар-дыг!

Вы думаете, излилась г-жа Ростопчина по поводу шведского небесного звука! Далеко нет!

Як-эльзкар-дыг (продолжает она, не переводя
духу), любви преданье
и проч., и проч.

И через пять строк опять кричит:

Я долго вслед за ним шептала:
Як-эльзкар-дыг!
Як-эльзкар-дыг! в разлуке скучной
Отрада сердцу моему;
Язык чужой, но сладкозвучный
Понятен страстному уму,
И в час желанного свиданья
Скажу ему, забыв страданья:
Як-эльэкар-дыг!

Минута будет высококомическая! и он, наверное, расхохочется.
После этого говорить о "романе девушки" нечего. Еще по-шведски можно бы; но, к нашему душевному прискорбию, нас этому сладкозвучному языку не обучали. А ведь можно бы, как говорит, кажется, Хожалкин у Гоголя, -- стоило только посечь, и мы бы выучились, непременно бы выучились!
Темный человек написал пародию на "Онегина" Пушкина или, вернее, на "Онегина" "Русского слова", и это одна из самых остроумных его пародий: сущность учения этого "Слова" мастерски усвоена стихом и приемом очень близким пушкинскому. Нам особенно понравилась сцена Онегина с Татьяной после знаменитого письма:

Татьяна вздрогнула, глядит:
Пред ней в саду стоял Евгений
И, сняв фуражку с головы,
Ей говорит: "Здоровы ль вы?

Ну, духота! Пот льется градом..."
Потом он, вынув свой платок,
Стер пот с лица; сел с Таней рядом
И начал длинный монолог
О том, что физик Маттеучи
Выл ярким солнцем в темной туче,
Что всем нам праотцом -- полип,
И что похож на мелкий гриб
Acetabulum известковый.
Что от несчастий всех народ
Ассоциация спасет,
Что реалист закалки новой --
Иль пьянства мрачного поэт,
Иль гениальный Архимед...
и т. д.

Всё это остро и смешно. Но спросим откровенно автора: не меркнет ли его удачное выворачиванье наизнанку чужого произведения перед этим собственноручным выворачиванием самой себя г-жою Ростопчиною? Пари можно держать, что такой пародии, какую сочинила г-жа Ростопчина, не придумать никакому Темному человеку в мире. Один только г. Божич-Савич, автор поэмы "Сон и пробуждение", еще до некоторой степени способен до нее возвыситься Угадайте, например, чье это: г-жи Ростопчиной или ее ученика?

Проснулось всё... Рука горела...
Меня ты быстро ухватил (?)!
В самозабвении танцуя,
Со мной беспечно ты играл!

Действие происходит, по-видимому, в одном из поющих кафе (cafe chantant) северной Пальмиры, где только и можно играть, да еще беспечно, хватая свою даму.

Потом ты в польку устремился...
<. . . . . . . . . . . . . . .>
Схватив за талию (еще!) в испуге,
Боясь, чтоб я бы не ушла (?),
В ребуре (?!) быстром и летучем
Меня, на руки подымал.

Ну что, угадали? Нет? Так еще слушайте:

Зачем тряхнул ты головою
И медленно пошел от нас?
Зачем в гостиную убрался?
Зачем опять ко мне, бесстыдный,
Ты приближаешься...

Нет, где же графине Ростопчиной! Так может писать только мужчина! Зато г. Божич-Савич до того доигрался и дохватался, что вынужден сознаться печатно, что он

Здоровье, благо жизни милой,
И счастье, силы потерял!

И вдруг, среди всего этого вранья, карканья ворон и рева петухов и индюшек, услышать хоть маленькую, отрывочную, как бы сквозь зубы спетую, но всё же песенку г. Полонского. Право, растаешь! жаль только, что в "Оттисках" тоже попадаются пьесы вовсе не поэтические.

"Поцелуй меня...
Моя грудь в огне...
Я еще люблю...
Наклонись ко мне..."
Так в прощальный час
Лепетал и гас
Тихий голос твой.
Словно тающий,
В глубине души
Догорающей.
Я дышать не смел.
Я в лицо твое,
Как мертвец, глядел, --
Я склонил мой слух...
Но, увы! мой друг.
Твой последний вздох
Мне любви твоей
Досказать не мог.
И не знаю я,
Чем развяжется
Эта жизнь моя!
Чем доскажется
Мне любовь твоя!

Право, ведь это соловей поет! А вот это, воля ваша, ворона каркает:

Жизнь наша -- развратная барыня,
У ней на пиру ты не скромничай
И не идеальничай.
Бездушная, своекорыстная.
Она, вишь, не любит чувствительных,
Она любит чувственных.
В гостях у нее Расточительность
Целуется с Жадностью -- да пьянствует
Разврат с Безобразием.
В гостях у нее Чванство с Пошлостью,
Обман -- да еще два приятеля:
Успех с Лицемерием...
и т. д.

Нет, сердиться вы не умеете, так и не заставляйте уж себя, не прикидывайтесь зверем, когда вы соловей.
У нас, как известно, водятся поэты трех родов: такие, которые "сами не знают, что будут петь", по меткому выражению их родоначальника, г. Фета. Это, так сказать, птицы певчие. Потом поэты с тенденциями, или поэты-граждане:

Эти не блещут особенным гением.
Но ведь не бог обжигает горшки,
Скорбность главы возместив направлением,
Пишут изрядно стишки! --

и, наконец, птицы певчие, наряжающиеся, по мере надобности, в платья гражданского покроя, какой бывает в моде. Этих иные видят даже во сне -- к перемене погоды, и к ним-то менее всего следует пристраиваться поэтам категории г. Полонского.
Если его лира (выражаясь классически) имеет и немного струн, зато струны, какие на ней есть, звучат верным и поэтическим аккордом...
По поводу переводов г. Берга из Мицкевича следовало бы многое кое-что сказать о переводах вообще и переводчиках, которых итальянцы называют не без основания предателями: traduttore -- traditore, -- но легкая статья наша и без того уже грозит сделаться тяжелою по своему объему; а потому ограничимся несколькими словами.
Передавать близко стихи иностранного поэта русскими стихами вообще трудно, часто труднее, чем прямо писать русские стихи. Причин тому множество, и между прочим длина наших слов, особенно причастий, деепричастий, прилагательных и проч., так что переводить тем же размером, тем же количеством строк, сохраняя по возможности самый наружный вид стихотворения (а это-то и значит переводить близко), иногда почти невозможно! Есть поэты, как А. Шенье например, которого передать таким образом нет средств. Да и не он один, -- всякий поэт изящной формы и у кого внешнее изящество выше внутреннего содержания (как и у Шенье) непереводим близко. Какой-нибудь грубиян по форме, Барбье, но силач по содержанию, поддается гораздо легче переводу. А попробуйте перевести близко Петрарку -- не выйдет ничего: букет выдохнется, а вкуса не останется.
Мы не можем пожаловаться, чтобы у нас переводили мало стихами, напротив! Кто только и чего у нас не переводит! Но несправедливо было бы жаловаться и на то, что, переводя слишком много, переводят слишком хорошо. Тоже напротив -- это случается особенно редко.
Г. Берг (Н.) чуть ли не один из самых неутомимых и неисчерпаемых переводчиков в России: он переводил с французского, немецкого, английского, кажется даже о индейского и калмыцкого, и теперь переводит с польского. Переводы его грешат менее всего близостью к подлинникам. Но стихи его хороши. Есть переводчики, у которых свои стихи до того же плохи, что готов подарить им и близость, только бы немножко отлегло от уха...
Мицкевич, которого теперь перевел Н. Берг, -- один из тех редких поэтов, у кого форма и содержание неразделимы: одно превосходно и другое превосходно. Значит, переводить Мицкевича тоже нелегко. Особенно эта трудность должна увеличиваться родственным сходством языков польского и русского. С близкого по духу языка переводить еще труднее, -- может быть оттого, что ближе, нагляднее чувствуется недостижение подлинника. С итальянского, например, легче переводить иногда, чем с малороссийского. Невероятно, а между тем верно.
Но какой же, однако, общий итог нашего стихотворства по всем этим частным итогам, нами приведенным? -- спросят нас. Отвечаем: дефицит, как и в других итогах, и потому не будем сокрушаться много, вспомнив, что тот дефицит, в век реальный, который хочет есть и пить, еще гораздо сокрушительнее...

"Проект Культура Советской России" 2008-2011 © Все права охраняются законом. При использовании материалов сайта вы обязаны разместить ссылку на нас, контент регулярно отслеживается.