Заметки о журналах за декабрь 1855 и январь 1856 года - Некрасов Н.А.
Читатель, прежде чем говорить о новых книжках журналов, необходимо хоть бегло оглянуться на истекший литературный год: каков бы ни был он в других отношениях, не помянуть его добром со стороны русского литератора было бы величайшею неблагодарностию. В литературе нашей давно не было года столь живого, богатого, благотворного по своим последствиям. В этом году русская публика получила издание своего национального поэта, -- издание, достойное того великого значения, которое имеет Пушкин в истории развития русского общества. В этом же году русскому обществу дан был Гоголь, которого прежних изданий едва достало для десятой доли читателей, желавших наслаждаться и поучаться творениями великого русского комика. Уже этих двух фактов достаточно, чтоб сделать 1855 год надолго памятным для каждого истинного ревнителя отечественного просвещения. Но это еще далеко не все: пути, которыми вливается просвещение в публику, значительно расширены: в 1855 году получили право существования несколько новых журналов. Не касаясь столетнего юбилея Московского университета и многого другого, что не относится прямо к литературе, но будет иметь благодетельное влияние на развитие нашего просвещения вообще, -- переходим к отдельным литературным явлениям, характеризующим 1855 год.
Здесь прежде всего мы опять должны остановиться на труде, связанном с именем Пушкина. Мало сказать, что в 1855 году русская публика получила удовлетворительное издание "Сочинений Пушкина". Нужно еще сказать, что публика в этом году в первый раз получила понятие о личности своего любимого поэта, -- личности, достойной, по своим возвышенным качествам, изучения, подражания и поклонения. Первый том нового издания Пушкина, носящий название материалов для его биографии, есть капитальная книга, каких немного во всей русской литературе. Ее, без сомнения, должно поставить в<о> главе литературных явлений 1855 года. Мы уже довольно сказали в первой нашей статье, по поводу нового издания Пушкина ("Совр<еменник>", 1855, No2), о труде г. Анненкова, который дал нам возможно полную картину жизни и творчества Пушкина, возведенную строгой обработкою к форме самостоятельного литературного произведения, и теперь должны только прибавить, что труду г. Анненкова кроме его литературного достоинства принадлежит, по справедливости, значение важной общественной заслуги. Когда вопрос касается биографии Пушкина и честного исполнения такого труда, подобное выражение не должно никому казаться преувеличенным.
Не забудем также, что издание Анненкова обогатило русскую поэзию несколькими новыми сокровищами, которые должно считать принадлежащими 1855 году, так как только в нем они сделались достоянием публики. Мы говорим о новых стихотворениях и прозаических отрывках Пушкина, найденных г. Анненковым при тщательном пересмотре бумаг поэта и украсивших собою новое издание. Такие пьесы, как "Воспоминания в Царском Селе", "Муза" ("Наперсница волшебной старины..." -- см. "Совр<еменник>", 1855, No 2), вторая половина превосходной пьесы "Воспоминание" ("Когда для смертного умолкнет шумный день..." -- см. "Совр<еменник>", 1855, No 2), как пушкинский "перевод XXIII песни Ариостова "Orlando furioso"", новые строфы из "Домика в Коломне" и ми. др., конечно, увеличили богатство русской литературы более, чем некоторые современные изделия большого объема. А сколько пьес неоконченных, недоделанных, блещущих искрами поэзии, рассеяно в биографии, составленной г. Анненковым! Кто умеет наслаждаться поэзией, для того в перечитывании "Материалов" скрывается источник бесконечного наслаждения. Один такой отрывок, как сейчас следующий, может наполнить на целый день душу, склонную к изящному, избытком сладких и поэтических ощущений:
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня.
Ты под окном своей светлицы
Горюешь, будто на часах,
И медлят поминутно спицы
В твоих наморщенных руках.
Глядишь в забытые вороты
На черный отдаленный путь;
Тоска, предчувствия, заботы
Теснят твою всечасно грудь.
То чудится тебе...
Какая поэзия! какая музыка! и сколько тут читаешь между строками! Поэт жалеет о своей няне; а кого нам жаль? Нам жаль его самого больше, чем няню, о которой мы забываем, слушая эту музыку любви и сиротливой грусти, исходящую из благородного, мужественного, глубоко страдающего сердца! Или, лучше сказать, нам никого не жаль: при чтении подобных вещей господствующее чувство -- наслаждение.
И таких отрывков в издании Анненкова десятки! Не умеет наслаждаться поэзией тот, кому ничего не говорят эти отрывочные, недописанные строки, оставляющие за собой перспективы для мысли, для чувства, как звук
Внезапно порванной струны...
Нам случалось встречать и таких людей, которые, запасшись первым изданием Пушкина (в 11 томах), думают, что они знают великого русского поэта и что им узнавать более нечего: "всё-де остальное -- обрывки да обракованный автором хлам". С такими господами мы не намерены входить в спор и можем только изъявить свою радость, что таких господ немного, в чем убеждает нас быстрый, блистательный успех издания г. Анненкова.
В 1855 году кроме издания прежних сочинений Гоголя вышли в свет его последние произведения -- второй том "Мертвых душ" (5 глав) и "Авторская исповедь".
В 1855 году по поводу столетнего юбилея Московского университета вышло несколько важных сочинений, связанных с значением и деятельностью учреждения, торжество которого послужило поводом к их появлению, Все эти сочинения в свое время были рассмотрены в "Современнике".
В 1855 году писатель с талантом первоклассным после пятилетнего молчания возобновил свою деятельность, подарив русскую публику богатым запасом своих путевых впечатлений. Еще недавно мы говорили подробно о путевых заметках г. Гончарова по поводу отдельно изданной им книги "Русские в Японии".
К 1855 году относится если не появление, то развитие деятельности нового блестящего дарования, которого первое произведение появилось в 1852 году и на котором останавливаются теперь лучшие надежды русской литературы. По характеру нашего беглого очерка здесь не место входить в анализ таланта графа Толстого (Л. Н. Т.); но нам приятно заметить, что теперь уже нет ни одного русского читателя, интересующегося успехами родной литературы, которому было бы чуждо недавно обнародованное имя автора повестей "Детство" ("Соврем<енник>", 1852, No 9), "Набег" ("Современнике), 1853, No 3), "Отрочество" ("Современник", 1854, No 4), "Записки маркера" ("Современник", 1855, No 1), "Севастополь в декабре месяце" ("Современник", 1855, No 6), "Рубка лесу" ("Современник", 1855, No 9) и, наконец, напечатанной в нынешнем году повести "Севастополь в августе 1855 года". Эта последняя повесть как своими достоинствами, так и недостатками окончательно убеждает, что автор наделен талантом необыкновенным. Недостатки ее, кроме некоторой небрежности изложения, -- отсутствие строгого плана, в котором частности сводились бы к общему и единому, представляя соразмерное, замкнутое целое; отсюда некоторая неполнота впечатления, лежащая, впрочем, главным образом в самом названии повести, настраивающем читателя к ожиданию колоссальной картины разрушения осажденного города, -- картины, общее изображение которой не входило в план автора, о чем мы не сожалеем: как истинный художник, автор понял, что едва ли возможна такая картина,-- воображение читателя, настроенное целым годом страшной действительности, едва ли подчинилось бы самому широкому, мастерски набросанному изображению. Достоинства повести первоклассные: меткая, своеобразная наблюдательность, глубокое проникновение в сущность вещей и характеров, строгая, ни перед чем не отступающая правда, избыток мимолетных заметок, сверкающих умом и удивляющих зоркостью глаза, богатство поэзии, всегда свободной, вспыхивающей внезапно и всегда умеренно, и, наконец, сила -- сила, всюду разлитая, присутствие которой слышится в каждой строке, в каждом небрежно оброненном слове, -- вот достоинства повести. В самой мысли провести ощущения последних дней Севастополя и показать их читателю сквозь призму молодой, благородной, младенчески прекрасной души, не успевшей еще засориться дрянью жизни, видим мы тот поэтический такт, который дается только художникам. Володе Козельцову суждено долго жить в русской литературе,-- может быть, столько же, сколько суждено жить памяти о великих, печальных и грозных днях севастопольской осады. И сколько слез будет пролито и уже льется теперь над бедным Володею! Бедные, бедные старушки, затерянные в неведомых уголках обширной Руси, несчастные матери героев, погибших в славной обороне! вот как пали ваши милые дети, -- по крайней мере, многие пали так, -- и слава богу, что воспоминание о дорогих потерях будет сливаться в вашем воображении с таким чистым, светлым, поэтическим представлением, как смерть Володи! Счастлив писатель, которому дано трогать такие струны в человеческом сердце!
Мы хотели еще поговорить о других лицах повести, в особенности о характерах солдат и между ними Мельникова; но мы и так написали уже целую страницу, собираясь сказать несколько слов, и притом подверглись опасности, что нас обвинят в "самохвальстве" (как будто граф Толстой и мы -- одно и то же), -- обвинение, которое повторяется каждый раз, как нам случится только заикнуться о каком-нибудь произведении, помещенном в "Современнике". Но почему же мы не можем сказать своего мнения об интересующем нас (и публику) писателе, тогда как другие журналы расточают ему громкие, даже преувеличенные похвалы? Если думать о том, "что скажут", то придется сложить руки. Есть такие положения, где -- что ни делай и как ни делай -- непременно что-нибудь скажут, и скажут что-нибудь нехорошее. И беда была бы, если б над всеми толками и пересудами не господствовало убеждение, что толки останутся толками, а дело делом; что у публики есть свои глаза. Итак, сказав в нынешнем нумере несколько слов о последней повести графа Толстого, в следующем будем говорить о "Рудине", повести г. Тургенева, потому что -- скажем прямо -- повесть г. Тургенева и повесть графа Толстого мы почитаем самыми живыми литературными явлениями настоящего времени.
Переходим к заключению нашего беглого очерка характеристических черт 1855 года. Нет сомнения, что мы многое пропустили, и Критом мы почти не выходили из области так называемой изящной словесности; но и указанных фактов достаточно для подтверждения нашей мысли, что в русской литературе давно уже не было такого плодотворного года, как прошлый. Деятельность лучших наших писателей в 1855 году также не противоречит этому заключению, равно как и достоинство журналов, в которых в настоящее время нельзя не видеть признаков оживления, вместе с искренним стремлением улучшить и облагородить существенную часть журналистики -- критику... Да! мы забыли еще замечательное явление 1855 года, перевод Дантова "Ада". "Современник" изготовляет критический очерк о труде г. Мина, а между тем появление Данта в русском переводе побудило нас поспешить помещением статьи Карлейля о Данте. Здесь, кстати, мы сообщим несколько замечаний о Карлейле, набросанных одним нашим литератором, -- замечаний, с которыми нельзя не согласиться. <...>
Переходя к декабрьским книжкам журналов, о которых мы еще не говорили, мы должны прежде всего принесть благодарность г. Мокрицкому за его "Воспоминания о Брюллове" ("Отечественные записки", 1855, No XII). Несмотря на их несколько риторическое изложение, они чрезвычайно любопытны. Жаль только, что г. Мокрицкий сообщает мало, собственно, из разговоров Брюллова. Но и то, что сообщает он, вполне подтверждает не всеми признаваемую истину, что большой талант прежде всего отличается большим умом и глубоким взглядом на вещи. Беглые заметки Брюллова, рассеянные кое-где у г. Мокрицкого, поражают своим глубокомыслием и высоким чувством красоты, которую носил г. душе своей этот человек. "Смотрите побольше на антики, -- сказал он однажды, -- в них всегда выдержано спокойствие, гармония общей линии, -- оттого они и прекрасны, оттого они важны и величественны; а изломайте их спокойные линии -- ну и будет барок, и надоедят они скоро; так и в красках: не подчинять ярких колеров общему топу -- и будут они хлестать по глазам, как пестрые лоскутки на дверях у красильщика. Колер в картине силен не от яркости своей, а от согласия и подчинения общему тону". Вообще вся личность Брюллова была необыкновенно интересна. В этом отношении "Воспоминания" г. Мокрицкого кажутся нам драгоценными.
В 17-м (он же и 18-й) нумере "Москвитянина", продолжение которого, к сожалению, нам, кажется, не суждено увидеть, помещена комедия г. Островского "Не так живи, как хочется". Считаем долгом сказать несколько слов об этом новом произведении {Во 2-м нумере "Русского вестника" появилась еще комедия г. Островского под заглавием "В чужом пиру похмелье". Поговорим о ней в мартовской книжке "Современника".} нашего, бесспорно, первого драматического писателя. "Не так живи, как хочется" ее имело большого успеха на сцене, и, читая эту комедию, понимаешь, почему это должно было так случиться; но спешим прибавить, что разве только в первом известном произведении г. Островского можно найти такие живые и мастерски очерченные лица, как в "Не так живи, как хочется". Не говорим уже о верности языка, русский склад и в жизни и в речи дан г. Островскому более, чем кому-либо из современных писателей; он обладает им спокойно и вполне, и от всех его лиц действительно веет русским духом. Содержание "Не так живи, как хочется" совсем просто: у Спиридоновны, хозяйки постоялого двора, живет дочь Груша, веселая, бойкая и умная девка, превосходный тип мещанки-кокетки. В нее влюбляется Петр Ильич, сын зажиточного купца, строгого и благочестивого. Петр бросил жену, вышел из повиновения у отца, -- загулял, словом. Груша принимает его сперва за холостого, потом узнает от его же жены, что он женатый, и расстается с ним. Петр спешит домой, разъяренный и хмельной, выбегает куда-то с ножом в руке и возвращается уже совсем другим человеком. Он рассказывает, что, услышав колокольный звук, оп вдруг очнулся на берегу полыньи на Москва-реке. Потрясенный близостью смерти, он внезапно чувствует отвращение к своим бесчинствам, раскаивается и мирится с семьей. Кроме поименованных выше лиц в комедии мы находим еще лица Агафона и Степаниды, бедных уездных мещан, родителей Петровой жены, Даши; лица Васи, молодого купеческого сынка, добродушного и смирного, тетки Афимьи и кузнеца Ерёмки, развращенного и пропащего человека, опасного балагура и плута. Лучше и выдержаннее всех лиц -- Груша. Кажется, так и видишь ее, слышишь ее смех. Это настоящая русская девушка, смышленая, даже лукавая, но с душой, -- беззаботно веселая, но с характером. Автор сумел, нисколько не нарушая истины, придать ей особенную прелесть. Мать ее тоже очень хороша. Видно, что она была такой же Грушей в молодости, и дочка вышла в нее. Вася мил и невольно привлекает к себе читателя. Из остальных лиц нам больше всех понравился отец Петровой жены, Агафон, тихий и кроткий человек. Из Ерёмки автор мог бы сделать многое: в нем видятся начатки какого-то мещанского Мефистофеля; но дело так и осталось при этих начатках: автор не развил их, -- и Ерёмка, такой, каким он представлен в комедии, является лицом обыденным и чуть не пошлым... А жаль! Мы считаем уместным именно по поводу этого Ерёмки выразить, в чем, по нашему мнению, можно упрекнуть г. Островского. Обладая замечательной сценической сноровкой, тонким пониманием условий театральных, он жертвует для них полнотой и шириной своих лиц; они слова лишнего у него не вымолвят, -- всё, так сказать, пригнано у них как раз в меру, как платье от модного портного. Многие, пожалуй, готовы похвалить за это г. Островского; но нам кажется, что с его талантом можно и должно иметь гораздо высшие притязания, чем на лавры какого-нибудь Скриба, этого Шармера драматического искусства. Вообще мы готовы просить г. Островского не сужать себя преднамеренно, не подчиняться никакой системе, как бы она ни казалась ему верна, с наперед принятым воззрением не подступать к русской жизни. Пусть он даст себе волю разливаться и играть, как разливается и играет сама жизнь; пусть он разовьет в себе дух истинной художнической свободы и справедливости. У Шекспира король Лир восклицает: "На земле предо мной нет виноватых!" Великий дух Шекспира веет в этом слове, и да опочиет он на каждом писателе! Точно: лица, выводимые писателем-художником, перед ним не виноваты; он не судья им, он не имеет права питать к ним злобу, определять им наказания, точно так же как не его дело награждать, раздавать венки и выставлять образцы добродетели или примеры для подражания. Это всё дело самой жизни, самих лиц. Глядите на них прямо и открыто, и они, как в чистом зеркале, отразятся в вашем произведении. И нравственный урок скажется сам собою. Без чистой любви к истине нет художества; но и излишняя боязнь отступать от истины также вредна. Уверяем г. Островского, что ему не для чего с таким, можно сказать, археологическим рвением гоняться за точностью народного языка; ему менее чем кому-либо следует бояться выпасть из русского тона: тон этот в нем самом, в свойствах ума его. Мы решаемся всё это высказать г. Островскому потому, что ценим его дарование и не можем не сожалеть о том, что он сам связывает себе руки. Считаем также долгом сказать ему два слова о пристрастии его к крутым и неожиданным развязкам. (В комедии, помещенной во 2-м нумере "Русского вестника", оно выступает еще заметнее.) Мы так уверены в таланте г. Островского, что никак не ищем причины этого факта в неуменье совладать с прямым развитием характера до конца; мы думаем, что крутые развязки являются у г. Островского также от желания угодить сценическим условиям -- избежать длиннот. Желание это доводит его до торопливости и преувеличенной сжатости и тем самым не достигает своей цели. Вследствие того же самого желания он, например, в "Не так живи, как хочется" в половине 2-го акта сводит все свои действующие лица в комнате постоялого двора так неправдоподобно, хотя бы Скрибу <впору>, хоть и не так ловко, как бы француз сумел это сделать. Внутреннее чувство зрителя не может не смутиться при внезапной перемене возвращающегося Петра, и никакая игра актера тут помочь не может. Отчего г. Островский не захотел показать нам самую эту ночную сцену на Москве-реке со всей ее фантастической и грозной обстановкой. Сценические условия этому препятствовали; да бог с ними, с этими сценическими условиями!
Повторяем: при всех недостатках комедии г. Островского в ней есть много такого, что мог написать только он один... Одно лицо Груши чего стоит! Кстати, мы слышали от некоторых пуристов упрек автору за то, что он заставляет Грушу отпить вина из рюмки и отвечать потом Петру, спрашивающему, что с нею: "Я пьяна". Но эти упреки так вздорны, что о них и говорить не стоит. Все сцены, где она является, особенно последняя, в которой она на пиру с подружками принимает Петра, про свадьбу которого она уже знает, сцена, где жена Петра выпытывает у Васи, куда ездит ее муж, последняя сцена Петра с теткой -- прекрасны. Нам остается желать, чтобы г. Островский шел вперед своею дорогою, не стесняя и не задерживая самого себя, и он сам, быть может, удивится, что произведут его силы, когда он им даст полный простор и свободу.
Затем по части беллетристики лучшим (из оконченных) произведением декабрьских книжек должно признать повесть г. Зотова "Докторша" ("Отеч<ественные> записки"). Особенное значение придают ей мысли и соображения, к которым она приводит. Потому мы решаемся посвятить ей две-три страницы.
Чувство сиротливости и одинокости невольно сообщается человеку, прочитавшему эту повесть. Стоишь в раздумье, точно умер старый знакомый; хоть и ничего не имеешь с ним общего, а всё-таки жаль, всё-таки задумаешься... Признаться,"Докторша" произвела на нас странное, тоскливое чувство: она повеяла рутиной двадцатых и тридцатых годов, а между тем повесть написана добросовестно, толково и даже тепло. Вы чувствуете, что попали в теплую и опрятную комнату, видите плачущих и смеющихся людей; но вы остаетесь совершенно глухи и к смеху их и даже к страданиям... Ни слезы их, ни смех не действуют на вашу душу. Боже! неужели мы такие эгоисты? неужели наше сердце так очерствело в собственных несчастиях, что мы холодно и равнодушно взираем на эту страшную драму, на сумасшествие графа Перского, на низкие происки его братца, Корсалинского, на ползание и пресмыкание пана Жончика? Неужели в нас не пробудили симпатии этот честный и образованный доктор Грохович, его жена, возвышенная и благородная натура? К сожалению, нет, потому что и порок и добродетель под пером г. Зотова не получают живой физиономии, они не шевелят вашего сердца и остаются какими-то мертворожденными намеками на живые чувства. Много сделала вреда старая романическая школа: много она убила талантов, много она завещала готовых формочек, в которые легко отливать добродетельных людей...
Какой-то юморист назвал музыку самым шумным из всех предрассудков, а мы скажем, что в наше время писать повести по мерке прежних нравоописательных романов -- один из самых грустных предрассудков.
Как вам понравится подобное содержание? Послушайте: в Царском Селе поселился доктор Грохович, образованнейший и благороднейший человек. У него есть жена, от природы несколько дикая и неловкая, но, как убеждает автор, необыкновенно привлекательная, с большим умом и очень возвышенною душою. Обстоятельства супругов плохи. Доктор, преданный весь науке, пренебрегает пациентами и никого не лечит. А между тем обстоятельства жмут счастливых супругов, деньги нужны дозарезу. В это время является какой-то богатый франт Корсалинский, рекомендуется губернским секретарем и рассказывает доктору страшную и драматическую историю. Дело в том, что брат его, Корсалинского, некто граф Перский (они сводные братья) лишился умственных способностей от любви к какой-то, по его словам, авантюристке. Он начинает умолять доктора взять к себе несчастного помешанного, окружить его попечениями просвещенного надзора и вместе с тем предупреждает врача, чтобы он не доверял тому, что больной иногда прикидывается не больным... Корсалинский несколько заминается, говорит, что это пустяки, что это не более, как только lucida intervalla, т. е. светлые промежутки, которые случаются иногда в помешательстве. Сказав это, Корсалинский, увертливый, как змея, очень ловко положил на стол доктора несколько бумаг, поклонился и исчез. Гость, говорит автор, "не дал доктору сказать ни слова и исчез чрезвычайно быстро. По уходе его доктор погрузился в раздумье, потом перебрал бумаги, оставленные посетителем: всё было в порядке; предложения (доктору) самые щедрые: триста рублей в месяц". Вы уже чувствуете, что интрига завязывается, что этот Корсалинский, хотя и льстит и вьется ужом около доктора, хотя и оставил ему вместе с бумагами триста рублей наличными, -- чувствуете, что это злодей утонченный и прикрытый манерами большого света.
Подозрение ваше еще более подтверждается тем обстоятельством, что собака Калибан ощетинилась на него и зарычала, когда вы хорошо знаете, что собака, романическая собака, на добродетельных героев не лает. Действительно, целая громадная интрига выдвигается на сцену. Привозят больного; но больной, красавец собою, какой-то странный. Подле него увивается камердинер, пан Жончик, при одном взгляде на которого сумасшедший граф вздрагивает, бледнеет. Корсалинский весьма тонко настаивает, чтоб этот Жончик ни на минуту не оставлял больного. Плохо бедному сумасшедшему! тут, должно быть, скрывается что-нибудь нехорошее: это так ясно.
Всё успокоилось; но эта тишина -- предвестница страшной бури. В антракте перед бурей, которая стоит уже за дверью, сумасшедший знакомится с докторшей и рассуждает с доктором о системе лечения Броуыа, Галиена, Бруссе, Сашрадо, приводит изречения Бомарше и Мольера насчет докторов, даже касается родоначальника медицины -- Иппократа. Кончено: граф Перский -- возвышеннейший ум, олицетворенная привлекательность и изящество, он только страдалец! и может быть героем, по правилам старинных романов. Страшно несчастлив и страшно умен... плохо бедной докторше!
Остальное нечего и рассказывать; вы уж наперед догадались, в чем дело: крушительная любовь, сумасшедший граф, страдающая добродетель. Корсалинский него матушка давно, еще до начала рассказа, опутали несчастного, они уже отравили его счастие, расторгли брак с достойной женщиной, Катей; Жончик участвовал в кровавой драме -- в смерти любимой женщины. Злодеи боялись, чтоб он не женился; они хотят завладеть его богатством, раздражают его, отправили в Царское Село и насильно вталкивают в могилу: посредством родственных ласк они поддерживают в нем сумасшествие. Перский близок к могиле. "Мозг мой, -- кричит он, -- раскалился и жжет изнутри череп... Катя! Катя! спаси меня!.." Но вы не отчаиваетесь: добродетель не может погибнуть. Действительно, граф Перский, в которого докторша влюблена до сумасшествия, выздоравливает; порочная мать, наказанная небом, умирает в Палермо. Корсалинский, желая отбить у него богатое наследство, затевает с ним тяжбу; но вы всё-таки не отчаиваетесь. Злой Корсалинский предъявляет огромное количество заемных писем, и вся вероятность выиграть процесс на его стороне; но элодей умирает при столкновении паровозов. Затем собака Калибан довершает судьбу другого злодея. Калибан взбесился и бросился на Жончика. Заметьте, этот верный пес исполняет и свой настоящий долг: он мстит пану Жончику за смерть своего господина, старика Васютина. Итак, перед успокоенным читателем лежат уже три трупа. Затем замерз на ступеньках докторского крыльца некто Иоиль, бедный идиот, тянувший руку Жончика. Наконец и докторша умирает от любви к графу Перскому. Вот вам пятый и безвинный труп. Чем же кончится дело? Перский принят в высшем обществе, великосветские дамы от него в восторге, и, заключает автор, "его очень хорошо позирует в свете то, что две женщины умерли из любви к нему". То есть автор почувствовал под конец повести несвоевременность своего героя, сделал маленькое отступление от прежних романов: подпустил маленькую иголочку добродетели под конец романа.
Боже мой, как всё это избито, в какие закутано старые складки романических приемов! Складки тяжелые, потертые, давно оставленные... Ведь дело вот в чем: разбираемая нами повесть написана искренно; пером автора руководила не литературная спекуляция, а убеждение, что будет хорошо, занимательно. Не грустно ли видеть автора, который тратится на то, на что не стоит терять и сил, и времени. Какая цель повести г. Зотова? что он доказал ею? Одно только то, как легко и бесполезно писать подобные романы, для которых не нужно ни поэзии, ни правды, ни художественных приемов, ни мысли, взятой из жизни. Подобные произведения -- анахронизм в настоящее время и живое доказательство, как жалки романы во вкусе Поля Феваля, Дюма и т. д., как грешно современному литератору сочинять подобные побасенки... Гораздо лучше подражать гг. Гончарову, Тургеневу, Григоровичу, графу Толстому, хотя вообще подражание вещь нехорошая, но по крайней мере могут удаться хоть две-три теплые и свежие страницы. Неужели автор полагает, что медицинские рассуждения в его повести о Кондильяке, Гейнроте, Эскироле, Линнее, Соваже, Коллене, Дарлинге и т. д. и т. д. выкупают пустоту, отсутствие вкуса в его повести? О вкусах, конечно, не спорят; но странно видеть человека, ныне пишущего, который грудью стоит за рутинные предания устаревших литературных понятий, который с добросовестностью вызывается идти по тропе, заглохшей крапивой и диким папоротником. Как же после этого смеяться, если, например, какая-нибудь добрая и честная старушка сидит себе одиноко в уголку и всё рассказывает про старину, вспыхивает, и волнуется, и дрожит, и всё рвется в родимое село, в сердечную сторонку?
Первые книжки журналов на 1856 год представили довольно много русских сочинений; в них начаты три русские романа: "Крушинский" г. Потехина ("Библиотека для чтения"), "Плен у Шамиля" г. Вердеревского ("Отечественные записки"), "Последнее действие комедии" г. Крестовского ("Отечественные записки"). Если к ним присоединить "Рудина", который назван автором повестью, но более относится к области романа, да две повести -- "Севастополь в августе месяце" ("Современник") и "Переписку" И. Тургенева ("Отечественные записки"), то надо будет сознаться, что по части беллетристики начало 1856 года блистательно. И тут еще не всё: новый журнал "Русский вестник" кроме "Старушки", повести Евгении Тур, дал комедию г. Островского "В чужом пиру похмелье", а "Отечественные записки" напечатали в первом своем нумере первую книгу "Од" Горация в прекрасном переводе г. Фета. Мы покуда лишены возможности говорить о большей части названных здесь произведений, так как почти все они не окончены. О "Переписке" г. Тургенева мы могли бы и желали бы говорить; ню нам удобнее будет говорить о ней в связи с другими произведениями того же автора, которого деятельности вообще мы думаем коснуться по поводу "Рудина". Но мы можем сказать несколько слов о статье "Взгляд на русскую критику", относящейся, по нашему мнению, к области юмора и ошибочно попавшей в критический отдел. Три эпохи издания "Современника": пушкинская, плетневская и нынешняя -- в этой статье странно смешаны автором: деятели одной эпохи упрекаются в противоречии тому, что говорили деятели другой эпохи; сводятся мнения за восемнадцать лет разных лиц, от Пушкина и Гоголя до Анненкова, Боткина, Галахова, Гаевского, Грановского, Дудышкина, Некрасова, Панаева, Тургенева, Чернышевского и других, писавших и пишущих критические и библиографические статьи в нынешнем "Современнике", -- эти мнения сводятся, и противоречия, встречаемые в них, возбуждают то удивление автора, то усмешку, то благородное и горячее негодование. Если автор желает быть последователен и довести свой "Взгляд" до конца, то в последующих статьях ему должно бросить взгляд на противоречия, существующие между "Отечественными записками" Свиньина и "Отечественными записками" г. Краевского. Тут найдется не менее места для удивления, для юмора, для негодования автора. И труд будет не менее полезный. Но к чему так далеко ходить? Довольно будет, если автор коснется разных годов "Отечественных записок" за время редижирования их одним лицом и посмотрит, например, в каком отношении между собою находятся статья "О Бородинской годовщине" Жуковского, статьи о Пушкине и статья о переведенной г. Ордынским "Поэзии" Аристотеля? Впрочем, длинная шутка редко удается, и потому всего лучше будет, если автор остановится на первом "взгляде". Да притом и неловко будет "Отечественным запискам" печатать "взгляд" на самих себя; а что касается до "Современника", то он спешит объявить, что не примет подобного "взгляда" на свои страницы, как бы ядовито ни были в нем доказаны противоречия нынешних "Отечественных записок" с свиньинскими. <...>
В заключение сообщим литературную новость. В конце февраля или начале марта появится роскошное -- в полном смысле слова -- издание "Стихотворений" А. А. Фета. В состав его войдут только лучшие пьесы, окончательно и строго пересмотренные. Только по выходе издания, таким образом отделанного, публика увидит, какого поэта в г. Фете имеет современная русская литература.
|