Летопись русского театра. Апрель, май - Некрасов Н.А.
Клевета, комедия в пяти действиях Скриба, перевод П. Федорова. Боярское слово, драма в пяти действ<иях> П. Ободовского. Записки мужа, водевиль П. Григорьева. Габриэль, или Адъютанты, водевиль, пер<еведенный> с франц<узского> П. Федоровым. П<авел> С<тепанович> Мочалов в провинции, вод<евиль> Д. Ленского. Шила в мешке не утаишь, вод<евиль> Н. Перепельского. Лауретта, вод<евиль>, с фран<цузского>. Квакер и танцовщица, вод<евиль>, с фран<цузского>. Шельменко-денщик, комедия в пяти действ<иях> Грицка Основьяненка. Комната со столом и прислугою, вод<евиль> П. Григорьева. Феоклиет Онуфрич Боб, вод<евиль> Н. Перепельского. Роза и Картуш, вод<евиль>, пер<еведенный> с франц<узского> П. Федоровым. Убийца своей жены, вод<евиль>, пер<евод> с франц<узского>.
Пожалейте меня, добрый читатель мой: со мной случилось несчастие. Несчастие, которое ужасно для человека вообще, но для театрального рецензента - всего ужаснее! Горе мне, горе! Я лишился памяти! Да, я потерял ту добрую, честную помощницу, которая так долго верою и правдою служила мне, которая выручала меня в критические минуты моего литературного поприща. Я потерял ее, потерял, когда более всего имел в ней нужду; потерял в самую торжественную минуту ее необычайной деятельности: она ушла от меня в первом часу пополуночи, при выходе из Александринского театра!
Добрая, добрая была память. С каким терпением, с какой точностию уловляла она на скрижали свои неуловимые содержания разных комедий, как усердно и добросовестно хранила их в недрах своих до той роковой минуты, когда я, бедный рецензент, в страшных корчах и судорогах брался за перо, чтоб говорить с читателями о театре! Славно мы жили с ней.
Возьмусь я за перо, стану читать на афишке заглавия пиес, о которых должен отдавать отчет. Ум мой, самое ленивое создание в свете, сейчас же начнет мне доказывать, что говорить нечего, потому что пиесы слабы, без содержания. Я уже готов его послушаться, готов отделаться общими местами и, может быть, навлечь тем на себя неудовольствие некоторых читателей... "Остановись! - раздается вдруг голос во глубине души моей. - Ум лжет; в такой-то или такой-то пиесе нет идеи, но содержание есть! Слушай, я тебе скажу его!" Память начинает говорить, я писать. И как скоро шло у нас дело, какая мастерица была она приводить всё в ясность. Статья готова; вмиг голова моя становится легче: в памяти моей уже и следа нет того, что она рассказала. Умная была память! Сколько сухих, тощих (по содержанию), плотных, увесистых (по объему) драм, сколько водевилей, переведенных, переделанных, сочиненных, пересочиненных, составленных, заимствованных, сколько комедий таких-сяких передали, перенесли, перевезли, перетащили мы с ней нашим читателям! Винюсь, не я грешный, не мы, а она, одна она! Удивительно трудолюбивая была память!
И что ж? Я потерял ее; я, безумец, не умел сберечь ее! Увы, увы! что я теперь буду делать? Воротись, воротись ты, честное существо третьего склонения, воротись хоть на сегодняшний вечер! Я имею в тебе великую, нужду, где ты? Откликнись на голос несчастного, подавленного роковой мыслью о необходимости разобрать ныне девятнадцать новых пиес, дать об них отчет публике, рассказать их содержание! Слышишь ли ты голос мой, чувствуешь ли ты биение моего сердца, видишь ли ты судорожное движение пера в руках моих?.. Жестокая! ты ничего не видишь, не чувствуешь! Посмотри хоть на эту груду афиш, брось на них твой беглый взгляд с прежнею любовью. Сколько их тут? пять афиш; на каждой по четыре пиесы... Прочти их заглавия: они разбудят, расшевелят тебя! Нет, ты непреклолна; ты молчишь... Куда ты скрылась, отчего ты бежала от меня? Или тебе не понравилась пища, которою я тебя потчевал: ужели драматический винегрет прискучил тебе? Увы, ты молчишь! Видно, что так: помню я, как ты, коварная, жаловалась мне на свои занятия!.. О, зачем я тогда же не принял мер - укротить тебя... В третий раз взываю к тебе: воротись, помоги мне справиться с девятнадцатью пиесами... Я всё для тебя сделаю за такую услугу. Слушай: я буду водить тебя иногда в французский театр, буду читать тебе Гомера и Шекспира, я повезу тебя на край света; я всячески буду разнообразить твою пищу; в русский театр будем ходить только изредка, когда тебе захочется. Согласна? Увы, нет ответа!
Что ж мне делать, читатель мой? Виноват ли я, что со мной случилась такая беда?.. Право, я сам страдаю, с отчаяния бью себя в грудь, наморщиваю лоб, но решительно не нахожу возможности рассказать вам содержания девятнадцати пиес, представленных на нашей сцене в продолжение двух предыдущих месяцев. Не осуждайте меня, читатель! Поверьте, что, если б не пропала моя память, я бы ясно и отчетливо рассказал вам все пиесы, даже те, в которых нет ни ясности, ни отчетливости. Теперь по необходимости я должен ограничиться тем, чего не унесла с собою моя память. Слушайте!
В отношении к театру мы, добрые русские люди, любим покуда только крайности. Чтоб насмешить нас - давайте нам грубую шутку, неестественное положение и пр. и пр. Пусть один лезет на стену, другой поет из-под стола куплет, третий амурится с чужой женой, четвертый... и т. д. Если нас хотят тронуть, давайте больше неистового, больше дикого, дикого в полном смысле этого прекрасного слова. Пусть на сцене стреляют, проклинают, бросаются в объятия, падают на пол, падают на колена, молятся... Чудесно! Любо русскому сердцу. "Такого-то, такую-то!" - орем мы в восторге. А уж как мы славно хлопаем: рукоплескания наши слышны за версту. Так и надобно! Мы - русские люди: на руку охулки не положим. Но беда в том, что иногда публика не любит середины, заключающейся между двумя крайностями, которые мы сейчас обозначили. Вот причина, по которой превосходная комедия Скриба "Клевета" не имела на нашей сцене большого успеха. Содержание ее, к счастию моему, читатели знают из 9 книжки "Пантеона" прошлого года. Максимов в роли министра Раделя был очень хорош.
Что вам сказать о "Боярском слове" П. Г. Ободовского? Если б у меня и не бежала память, то едва ли бы я мог вам рассказать его содержание. Мы так уважаем П. Г. Ободовского, так любим его прекрасные переводы, что желали бы, чтоб он нае снова подарил чем-нибудь выбранным из иностранного репертуара. Несмотря на то что второй акт значительно слабее первого, "Боярское слово" имеет достоинства, которые обеспечивают успех его на русской сцене.
"Шельменко-денщик", прекрасная комедия почтенного Грицка Основьяненка, представляется на собственный суд публики в нынешнем, 3-м нумере "Пантеона". Ее же благосклонному рассмотрению, во избавление рецензента от хлопот, представляются "Любовные записки мужа". А во избежание дальнейших хлопот будут также представлены в непродолжительном времени следующие пиесы: "17 и 50 лет", комедия-водевиль П. С. Федорова; "Габриэль, или Адъютанты", комедия-водевиль П. С. Федорова; "Комнатка с отоплением и прислугою", водевиль П. И. Григорьева.
Слава богу! Семь пиес с плеч долой! Семь! боже мой! да тут едва третья часть! А теперь наступает самая трудная страница летописи. Дело идет о водевиле... Зачем Грибоедов был такого хорошего мнения о водевиле: решительно нельзя пренебречь им. Как же мне дать вам хоть малое понятие об остальных водевилях? Как, не имея памяти припомнить те удивительные поговорки, которые авторы их вложили в уста своих героев и которые мне так бы хотелось передать вам? Я в отчаянии; голова моя тяжелеет, руки дрожат, а в глазах рябит... Боже! что я вижу?.. Не преставление ли света, не потоп ли, не демонское ли наваждение... Ай-ай-ай! Комната моя наполнилась какими-то человеческими призраками, призраками-женщинами... Спасите! чего хотят от меня они? В глазах моих темнеет; я чувствую, что лишаюсь самосознания... Что я еще чувствую? Не понимаю, но я отчего-то так весел, так доволен! Призраки не исчезают, напротив, я всё яснее и лучше вижу их. Откуда взялись они? Сколько их? Раз, два, три, - девять, - двенадцать - ровно двенадцать! Что они за люди? Одни танцуют, другие кланяются, третьи становятся на колена, четвертые ссорятся... Содом, решительный содом! Ничего не понимаю! Физиономии их мне как будто знакомы, склад речи их тоже поражает меня чем-то слышанным. Я вслушиваюсь, стараюсь понять, что говорят они, - напрасно! До меня беспрестанно долетают только непонятные слова: "своих не выручишь", "около того", "я добрый мальчик", "ни с того ни с другого", "с одной стороны". Я изумлен до крайности!
- Послушай, любезный, - сказал я какому-то старичку, который красовался впереди всех призраков, беспрестанно повертываясь на одной ноге, - что вы за люди и зачем пришли сюда?
- Мы не люди, а только около того! - отвечал старик с подержанной физиономией.
- Зачем вы пришли сюда?
- Нас прислала сюда добрая госпожа, которую зовут памятью, - отвечал старичок и принялся снова вертеться, произнося беспрестанно "около того!"
О восторг, о счастие! Всё наконец для меня объясняется. О, как добра моя память! Она сжалилась надо мною, она прислала мне помощь нечаянную, но благодетельную... Да, я узнал их: они - главные действующие лица водевилей; это их поговорки, их манеры, их остроты... Теперь сами они, добрые герои, расскажут вам свои деяния, а я, как и вы, буду слушать и радоваться. Ну, г. ювелир, продолжайте!
Тут старик приблизился ко мне, повернулся несколько раз, проворчал себе под нос "около того", поклонился и начал:
- Я, ювелир Руперт, пришел из водевиля "Шила в мешке не утаишь". Меня в реченном водевиле дурачат самым ужасным образом. У меня была под опекой племянница Розина; всё у нее было прекрасно, - и глазки, и губки, и ножки, и около того, а лучше всего было ее приданое; я, как умный и рассудительный человек, решился жениться на пей. Но черт, около того, попутал меня. Племянница моя влюбилась в какого-то студента Фортункипа, который - сто смертей ему, чертову сыну! - выманил у меня приданое Разины презамысловатой штукой. Раз является ко мне какой-то барон, не то чтобы совсем барон, а около того, как вы скоро увидите. Он сторговал у меня бриллиантов на 50 тысяч; я, около того, чуть с ума не спятил от радости: развесил уши да и слушаю его околесную. Он говорит: отправимся к моему дяде, он вам заплатит деньги, только берегитесь его: на него находят иногда припадки сумасшествия; он воображает себя доктором! Я, около того, сдуру всему поверил и отправился к барону-доктору. Тут племянник исчез, я остался с глазу на глаз с дядюшкой, который вдруг начал меня лечить, принимая меня за сумасшедшего. Каков? Сам он сумасшедший, около того! Сумасшедший начал, около того, уверять меня, что я не ювелир, а граф, и пошел, и пошел, около того, вертеться, а бриллиантов не отдает. Тут меня бросило в жар, в холод, мне стало, около того, страшно... Я начал громко требовать мои драгоценные камни и наконец, о ужас! уверился, что у меня их украли! Ужасно!
Я мирно камни продавал
И капитал себе упрочил,
Вдруг черт меня околдовал
И шут какой-то обморочил.
Наш мир в искусстве надувать
Достиг такого совершенства,
Что и на камнях основать
Нельзя уж прочного блаженства.
Вот каков нынче мир! Уж подлинно, что лучше бы в нем, около того, честному человеку не родиться... Положение мое было ужасно; я плакал, бесился, а люди - вот каковы люди! - во весь разговор мой с проклятым доктором хохотали во всю мочь! Нет жалости, нет сострадания в человеческих сердцах нашего времени! Вдруг является Фортункин с моею племянницею, на которой он, злодей, успел ужо жениться в мое отсутствие. Мало того: он же похитил и бриллианты мои, назвавшись бароном. Дело-то, видите, в том, что он, около того, и меня, и доктора надул, выставив нас одного перед другим за сумасшедших. Я, несчастный, "осмеянный громко и торжественно", принужден был выдать приданое Розины, чтоб возвратить бриллианты. Вот как ужасно меня, около того, одурачили! Стыдно в Гороховую показаться! Тем более ужасно для меня мое положение, что публике оно очень понравилось: она много аплодировала и вызывала автора. Воля ваша, а не годилось бы, около того, поощрять такого насмешника!
Так старичок, с физиономией, напоминающей пустую бутылку, окончил рассказ свой. Мы раскланялись. Он повернулся, произнес еще несколько раз "около того" и исчез. Передо мной явился другой.
- Я - Фирс Мардарьевич Клопиков из водевиля "П<авел> С<тепанович> Мочалов в провинции". Я - "обширнейшая скотина", я - "величайшее животное" в провинциальном городе! Увлеченный двухдневным голодом и минутного жаждою славы, выдал я себя за Мочалова и играл роль Фердинанда в трагедии "Коварство и любовь, или Ужаснейший секретарь, погубивший два чувствительных сердца". Меня, "бестию", уездная публика приняла с восторгом, я, "каналья", получил 300 р. за первое представление. Всё шло чудесно; вдруг является настоящий Мочалов; тут всё пошло скверно. К концу пиесы меня "размочалили", и я стал по-прежнему Фирсом Клопиковым. Вот вся моя история. В продолжение пиесы я очень много пил, а потому с языка моего сорвалось много грубостей, которые петербургской публике не понравились... Совсем здесь вкусу нет. То ли дело у нас!
- За что же вы себя беспрерывно ругаете такими неприличными словами?
- А за то, что дурно создан!
Он исчез. Передо мной явилась бледная, чувствительная женщина.
- Я - Лауретта, - сказала она сентиментальным голосом, делая какую-то гримасу, вроде улыбки. - История моя длинна и ужасна, но силы мои слабы, я чувствую расстройство в нервах, я чуть жива, потому простите меня: я не могу теперь рассказать вам моих похождений. Если б вам угодно было назначить время (она опять сделала чувствительную гримасу).
- Не беспокойтесь сударыня, - быстро отвечал я, - вы можете идти, куда вам угодно; в сердце моем есть еще столько жалости, чтоб иметь сострадание к несчастию ближних. Вы слабы, вам нужно успокоиться!
Она присела, сделала опять глазки, прижала руку к сердцу и с чувством поклонилась квакеру, который приближался ко мне в то время. Я начал так:
- Вам, почтенный квакер, я скажу только одно: вы не знаете уставов вашей секты, даже столько, сколько я их знаю. У вас есть правило - не лишать жизни никакого живущего существа, даже муху, без особенно уважительной причины?
Квакер сделал утвердительный знак.
- Зачем же вы убиваете на сцене птичку, из одного желания показать, что вы хорошо стреляете? Так порядочные квакеры не делают. Ступайте, если у вас нечего сказать в свое оправдание, будьте вперед осторожнее!
Он, не отвечая ничего, мерными шагами вышел из' комнаты вместе с Лауреттою.
Передо мной появился Феоклист Онуфрич Боб. Мы бросились друг другу в объятия и долго не могли говорить от избытка разнородных ощущений, волновавших наши сердца.
- А, старый знакомый! Какими судьбами? - наконец сказал я.
- Увы, - отвечал он, - судьбами самыми непостижимыми. Мирно жил я в Пскове, изредка посвящая музам часы досуга. Вдруг меня взяли и вывели на потеху публики. Поверите ли, вывернули наизнанку мои семейные обстоятельства, окомпроментировали меня, и для чего? О, ужасно! Я, который так гордо и величественно шел по пути литературному, которого не смели коснуться ни клевета, ни зависть, - я имел несчастие усыпить зрителей!
- Не плачь, утешься, любезный Боб! слава твоя не навсегда погибла... - начал я, но Боб был неутешен.
- Решительно никакого эффекта не произвел я, - говорил он рыдая, - история моя была представлена публике слабо и неестественно! О, зачем не сам я изложил ее, зачем не поместили в ней плодов моего вдохновения? Вот куплет, который один только я могу признать достойным моего имени:
Приятные мечтания
Я в сердце заключал,
День бракосочетания
Счастливейшим считал.
Вдруг мне судьба повесила
Беду на шею вновь:
Жена закуролесила -
И как ведь? стынет кровь!
Не знал я прежде ревности,
Сей гибельной чумы,
От коей гибли в древности
Великие умы;
Теперь я как помешанный -
Мне нужен мщенья лавр:
Понятен мне ты - бешеный
Венецианский мавр!
Меня сыграли только два раза, я осужден прозябать во мраке театральной библиотеки. - И он заплакал горько.
- Что делать, мой друг, - сказал я, - публика неумолима: она готова осыпать похвалами за хорошее, но в то же время не надо забывать, что она не любит созданий, состряпанных кое-как, на скорую руку, в угоду кому бы то ни было; не должно забывать, что она всегда имеет право переменить милость на гнев!
Мы расстались, обливаясь слезами. Передо мной явился франт в модном платье, в прическе, как говорят французы, "a la черт меня побери!"
- Я - убийца своей жены, Пупинель, - сказал он. - История моя слишком длинна...
- Длинна? - перебил я с ужасом, чувствуя совершенное истощение и необыкновенную жажду сна. - Довольно! ступайте, господа, я поговорю с вами в следующей книжке "Репертуара".
Они вдруг исчезли.
Но вы, может быть, скажете, что всё это неправдоподобно, что всё это я натянул, что ничего подобного не было? Пожалуй, думайте что хотите, а я всё буду стоять на своем. Отчего же вы думаете, что ко мне действительно не явились все эти герои в виде бледных призраков? Ведь это их настоящая форма. Возьмите еще в соображение то, что память моя долго дремала; следовательно, немудрено и то, что после долгого отдохновения впечатления ее на меня сделались гораздо живее и то, что она прежде представляла мне в слабых тенях, явилось теперь предо мною во всей полноте, в формах действительности. Неужели и это не так? Впрочем, думайте что хотите: натянул так натянул! По крайней мере я утешаюсь мыслию, что отделался от груды скучных пиес, и в следующей книжке мне остается поговорить с вами только о бенефисах гг. Мартынова и Куликова да о тех, которые имеют быть по написании сей длинной статьи. Поздравляю вас с выходом третьей книжки "Пантеона" и с скорым появлением 4-й и 5-й.
|