Петербургские углы - Некрасов Н.А.
(Из записок одного молодого человека)
Ат даеца. внаймы угал, на втором дваре,
впадвале, а о цене спрасить квартернай
хозяйке Акулины Федотовне.
(Ярлык на воротах дома)
Дом, на двор которого я вошел, был чрезвычайно огромен, ветх и неопрятен; меня обдало нестерпимым запахом и оглушило разнохарактерным криком и стуком: дом был наполнен мастеровыми, которые работали у растворенных окон и пели. В глазах у меня запестрели отрывочные надписи вывесок, которыми был улеплен дом изнутри с такою же тщательностию, как и снаружи: делают троур и гробы и на прокат отпускают; медную и лудят; из иностранцев Трофимов; русская привилегированная экзаменованная повивальная бабка Катерина Брагадини; пансион; Александров, в приватности Куприянов. При каждой вывеске изображена была рука, указующая на вход в лавку или квартиру, и что-нибудь, поясняющее самую вывеску: сапог, ножницы, колбаса, окорок в лаврах, диван красный, самовар с изломанной ручкой, мундир. Способ пояснять текст рисунками выдуман гораздо прежде, чем мы думаем: он перешел в литературу прямо с вывесок. Но уважение к исторической истине заставляет сказать, что при вывеске повивальной бабки изображения никакого не было. Наконец, в угловом окне четвертого этажа торчала докрасна нарумяненная женская фигура лет тридцати, которую я сначала принял тоже за вывеску; может быть, я и не ошибся. На дворе была еще ужасная грязь; в самых воротах стояла лужа, которая, вливаясь на двор, принимала в себя лужи, стоявшие у каждого подъезда, а потом уже с шумом и журчанием величественно впадала в помойную яму; в окраинах ямы копались две свиньи, собака и четыре ветошника, громко распевавшие:
Полно, барыня, не сердись,
Вымой рожу, не ленись!
Но то, что я видел здесь, было ничтожно пред тем, что ожидало меня впереди. Угол, как уведомляла записка, отдавался на заднем дворе: нужно было войти во вторые ворота. Я вошел и увидел опять двор, немного поменьше первого, но в тысячу раз неопрятнее; целые моря открывались передо мною; с ужасом взглянул я на свои сапоги к хотел воротиться; казалось, не было здесь аршина земли, на который можно было бы ступить, не рискуя увязнуть по уши. Я решился сначала держаться как можно ближе стены, потому что окраины двора были значительно выше средины; но то была обманчивая и страшная высота, образовавшаяся от множества всякой дряни, выливаемой и выбрасываемой жильцами из окон; ступив туда, нога вязла по колено, и в то же время в нос кидался неприятный и резкий запах. Я смекнул, что лучше последовать известной пословице и, оставив в покое окраины двора, пошел серединою. Самоотвержение мое увенчалось полным успехом: через двадцать шагов, которые я но предчувствию направил к двери с навесом, прямо против ворот, я заметил, что нога моя с каждым шагом стала вязнуть менее, еще несколько шагов -- и я очутился у двери, ведущей в подвал; поскользнулся и полетел... или, правильнее, поехал,-- разумеется, вниз,-- в положении весельчаков, катающихся с гор на масленице; сапоги по ступеням лестницы застучали, как барабан. Я летел очень недолго; ударился обо что-то ногой; вскочил, осмотрелся: темно, пахнет гнилой водой и капустой; дело ясное: сени. Ищу двери. Наткнулся на лоханку -- пролил; наткнулся на связку дров -- чуть опять не упал. Что-то скрипнуло, чем-то ударило меня по лбу -- ив сенях стало светлей. В полурастворившейся двери я увидел женскую фигуру. Кривая и старая баба гневно спросила, что я тут делаю, потом, не дождавшись ответа, объявила мне, что много видала таких мазуриков, да у ней нечего взять, и что она сама бы украла, если б не грех да не стыдно.
Вы меня покуда еще не знаете, но, узнав хорошенько, увидите, что я человек щекотливый: принять меня за вора значило нанесть смертельную обиду моему костюму и моей физиономии. Я не выдержал и назвал старуху дурой. Есть много людей, которые равнодушнее перенесут название мошенника, чем дурака; старуха, вероятно, была из таких: при слове "дура" она как-то страшно содрогнулась и взвизгнула; ямки рябых щек ее налились кровью.
-- Дура? -- вскричала она запальчиво.-- Я дура? Нет, молод еще, чтоб я была дура... Когда я жила в Данилове... весь Даниловский уезд знает, что я не дура... Пономарица ко мне в гости хаживала... Дура, я дура!
Старуха принялась доказывать, что она не дура, не забывая называть меня дураком и мазуриком. Из уст ее летели брызги мне на лицо и на платье. Вообразить положение, в котором она находилась, может только тот, кто видал бешеную собаку.
Я сначала хотел усмирить старуху, но, сообразив, что мяв? время дорого, а между тем она, верно, пойдет жаловаться квартальному надзирателю, и нужно будет дожидаться в конторе, а может быть до окончания дела и в арестантской, рассудил за лучшее поскорей уйти подобру-поздорову. Я уже прошел больше половины первого двора, как вдруг долетели до меня следующие слова, которые "вставили меня воротиться:
-- Ну... зачем ты пришел?.. Коли ты не вор, докажи, зачем ты ко мне, буре, пришел?... В гости, что ли, пришел? Я тебя не звала... Ну, скажи, зачем ты пришел?
Я объяснил старухе причину моего прихода, и она вдруг смягчилась. Нет, она сделала больше: вынула из кармана медный пятак и советовала мне потереть им ушибленное место на лбу. Я не противился -- из благодарности. Сердце мое таково, почтенные читатели, что оно не может долго питать ненависти: я простил старухе ее минутную запальчивость и отправился с нею смотреть квартиру, в которую вход был через дверь, противоположную ударившей меня по лбу.
Старуха ввела меня в довольно большую комнату, в которой царствовал матовый полусвет, какой любят художники; полусвет выходил из пяти низких окошек, которые снаружи казались стоящими на земле, а внутри были неестественно далеки от пола. Комната была вышиною аршина в три с половиной и имела свой особенный воздух, подобный которому можно встретить только в винных погребах н могильных склепах. Налево от двери огромная русская пенка с вывалившимися кирпичами; остальное пространство до двери было завалено разным хламом; пол комнаты дрожал и гнулся под ногами; щели огромные; концы некоторых досок совсем перегнили, так что, когда ступишь на один конец доски, другой поднимается. Стены комнаты были когда-то оштукатурены: кой-где сохранились крестообразно расположенные дранки, какие обыкновенно приготовляются под штукатурку; некоторые из сохранившихся дранок, переломившись, торчали перпендикулярно; но главное украшение стен состояло не в дранках и не в остатках штукатурки: его составляли продолговатые кровавые, впрочем невинные, пятна, носившие на себе следы пальцев и оканчивавшиеся тощими остовами погибших жертв, да густые слои расположенной по углам и под окошками, в виде гирлянд и гардин, паутины, которая тонкими нитями в разных направлениях пересекала комнату, попадая в рот и опутывая лицо. Одна из досок потолка, черного и усеянного мухами, выскочила одним концом из-под среднего поперечного бруса и торчала наклонно, чему, казалось, обитатели подвала были очень рады, ибо вешали на ней полотенца свои и рубахи; с тою же целию через всю комнату проведена была веревка, укрепленная одним концом за крюк, находившийся над дверью, а другим -- за верхнюю петлю шкафа: так называю я продолговатое углубление, с полочками, без дверей, в задней стене комнаты; впрочем, говорила мне хозяйка, были когда-то и двери, но один из жильцов оторвал их и, положив в своем углу на два полена, сделал таким образом искусственную кровать. Старуха была очень недовольна самоуправством жильца, но вообще отзывалась о нем весьма хорошо.
-- А кто он такой? -- спросил я.
-- А кто его знает, кто он такой. Хороший человек: с паспортом. У меня без паспорта никого, я уж такая: хоть два целковых давай. Мало ли? Пожалуй, есть всякие... у иной кто хочет за гривну ночуй... а наутро ушел, глядь: у кого сапоги, у кого рубашку, голицы... в баню идти -- мыло пропало... Хороший жилец. Дома почитай никогда не живет, а домой придет -- спит либо пауков жучит. "Что,-- скажешь,-- Кирьяныч... охота тебе... с этакой дрянью... да еще и в руки берешь!.." -- "А что,-- говорит,-- я душеньке враг, что ли, своей,-- говорит,-- паука увижу да не раздавлю".-- "Ну дело, дело, Кирьяныч, коли не мерзит: и душе во спасенье и жильцам хорошо, и дом простоит дольше". Уж как я ему благодарна: всех пауков перевел; скажи на лекарство -- за рубль не найдешь! Словно в палатах княжеских... Да вот одним нехорош: за эту дрянь не люблю.
Старуха указала на небольшую, пепельного цвета, полуобритую собачонку, которая в то время вылезла из-под нар, расположенных в правом углу от двери, и, перехватывая зубами с места на место с неистовой быстротою, безжалостно кусала свои грязные ноги.
-- Добро бы одну держал,-- продолжала старуха,-- а то в иной раз вдруг пяток соберется... поднимут вой; известно: есть хотят. Кормить не кормит, а любит; жить, говорит, не могу без собак... Шутишь! Ну да что говорить! я уж такая... Из избы сору не выношу. Вот сами увидите: у меня... я ничего не знаю... ничего не вижу...
Старуха сделала рукою выразительный знак, на который я счел нужным отвечать ей уверением, что я не занимаюсь собачьей промышленностью, и продолжала:
-- А что до чего дойдет -- всякий за себя, бог за всех. Паспорт есть -- я не ответчица. Махнула рукой... пусть, говорю, будут собаки; мне из-за них хорошему жильцу не отказывать. Да и что худого в собаке? Такая же, прости, господи, мое прегрешение, тварь, как и человек. Еще человек иной хуже: греха на нем больше; сами изволите знать: язык... А на собаке какой грех... Ученые собаки бывают: поноску подаст, ползает, ей-богу... всё совершенно как человек; веселей с ними. Вот вы не изволите брезговать (я гладил серую собачонку), а иные... право, разуму, что ли, в них нет?.. Просто дрянь, механик какой-нибудь, выжига забубённая, а туда же: стану я, говорит, вместе с собаками в собачьей конуре жить... Собачья конура!.. Известно, иной фанфарон: на грош амуниции, на рубль амбиции... Квартирка чем не квартирка; летом прохладно, а зимой уж такое тепло, такое тепло, что можно даже чиновнику жить, и простор...
-- А почем вы берете?
Началась ряда и состоялась по четыре рубля в месяц. Старуха божилась, что никто так дешево не живет, и просила не сказывать остальным жильцам настоящей цены.
-- Всякое вам уважение сделаю. У вас ничего... Где! Молодой еще человек: верно, уж ничего...
Я хорошенько не понимал, к чему относились слова старухи, но смело отвечал: "Ничего".
-- А нельзя и без мебельки; на полу уж какое спанье; разве от бедности. Кроватку поставлю... кипятком выварю... широкая -- хоть вдвоем... (старуха усмехнулась) покойно, очень покойно; только подальше от степы... ну да уж я сама и поставлю...
Я дал задатку и отправился за вещами. Перевозка стала мне в гривенник.
Когда, сопровождаемый извозчиком, я вошел с узелком и чубуками, в шинели, надетой в рукава, в мое новое жилище, кровать уже была на своем месте: в левом углу, образуемом стеною, противуположною окнам, и тою, в которой находился известный шкаф. Старуха немного прихвастнула насчет ее удобства, ибо постель была такова, что на ней двое могли спать разве по очереди; зато перед нею стоял небольшой только что выскобленный стол с отверстием в боку, доказывавшим, что в столе был когда-то и ящик. Подвал, которому поутру как будто чего-то недоставало, представлял полную, совершенно оконченную картину.
Есть обстоятельства, невольно располагающие к задумчивости при всей лепи ума и беспечности характера; Новый год, день рождения, нечаянно встреченные похороны, день переезда на новую квартиру -- я знаю, что в таких случаях задумываются даже головы, которые в остальное время ни о чем совершенно не думают. Было часов около девяти; начинались светлые петербургские летние сумерки, а в подвале становилось темно. Мухи, сбираясь роями, словно добрые пчелы, с шумом и визгливым жужжанием отправлялись к потолку для ночлега. Сверчок пел за печкой; что-то ползало у меня по лицу, что-то иголкой кололо в руку,-- я сидел неподвижно на голых досках кровати...
Дверь скрипнула, и в комнате раздались звуки, подобные звукам кастаньет.
Я вздрогнул и поднял голову.
Серая фигура медленно шла в правый угол и, продолжая прищелкивать пальцем об палец и языком, с видом совершенной беспечности кивала мне головой.
Я молчал. Серая фигура прошла к своим нарам, села и, положив левую ногу на бедро правой, долго рассматривала сапог, говоря с расстановкой:
-- Дратва скверная... ну да и ходьбы много... а толку хоть бы на грош... даже, кажется, мозоли натер... А что вы, то есть, здешние?
-- Здешний.
-- Тэк-с! А чья фамилия?
-- Тростников.
-- Знаю. Он меня бивал. С нашим барином, бывало, каждый день на охоту... промаха ли по зайцу дашь, собак опоздаешь со своры спустить -- подскачет да так прямо с лошади. А заехал сюда -- здесь и побывшился... поело смерти, говорят, сердяга и часу не жил!.. Поделом!.. Не дерись с чужими людьми. Естафий Фомич Тростников... как не знать. Задорный такой. От него, чай, и вам доставалось?
-- Я не знаю никакого Тростникова, я сам Тростников.
-- Тэк-с!.. Извинтите-с... а я думал, что и вы тоже господский человек... просто с глупости... Я три недели только еще из деревни... Не бывать бы и век здесь, кабы не молодая барыня... "Собаки и люди,-- говорит,-- душенька, нас разоряют; не ждите любви от меня, душенька,-- говорит,-- покуда будут у нас в доме собаки". Спорили, спорили, да наконец и вышло решение: собак перевешать, а нас распустить по оброку... фффить (дворовый человек засвистал), катай-валяй в разные города и селения Расейской империи от нижеписанного числа сроком на один год... Вот я сюда и махнул... водой на сомине... осьмнадцать дён плыли... всё пели... впеременку гребли... Да вот что станешь делать! -- и сел здесь как рак на мели: нет как нет места! Проедаюсь на своих харчах, за кватеру плачу... сапоги новые истаскал; левый совсем худехонек.
Дворовый человек, отпущенный по оброку, зажег светильню, укрепленную в помадной банке, наполненной салом; вытащил хранившийся в изголовье небольшой деревянный ящик, вынул оттуда дратву, шило и молоток; снял сапог с левой ноги и принялся за работу, напевая что-то про барыню. Русский человек любит петь про барыню.
Через полчаса дверь опять отворилась; вошел с собачонкой в руках рослый плечистый мужик лет пятидесяти, одетый в дубленый полушубок, с мрачным выражением лица, с окладистой бородой. Взгляд его, походка, телодвижения -- всё обличало в нем человека рассерженного или от природы сердитого. Он прошел прямо к своим нарам (вправо от двери), гневно бросил на них собачонку, которая тотчас начала выть; перекрестился на образок, висевший над нарами; сел, потянулся, зевнул; закричал на собаку: "Молчи, пришибу!" Потом хотел погладить ее, она оцарапала ему руку, соскочила с нар и начала скребстись в дверь. Бородач бросил ей кусок хлеба; она только понюхала; он начал кликать ее к себе, давая попеременно разные собачьи названия, уродливо исковерканные, при каждой кличке останавливался и пристально смотрел на собаку; но собака не унималась. Тогда бородач, выведенный из терпения, топнул ногой и с полчаса ругал собаку, решительно не соблюдая никакого приличия в выражении своего негодования. Наконец собака смолкла и забилась под нары. Бородач разлегся и принялся страшно зевать, приговаривая протяжно за каждым зевком: "Господи, помилуй! господи, по...ми...милуй!"
-- Да денег дай! -- сказал дворовый человек, отпущенный по оброку.
-- Денег у черта просить,-- проворчал сердито бородач. Разговор прекратился.
-- А что, Кирьяныч,-- сказал дворовый человек, отпущенный по оброку,-- кабы этак тебе вдруг тысяч десять... а... что бы ты стал делать?
-- Ну а ты что?
-- Десять тысяч! Много десять тысяч. Опьешься! Нашему брату, дворовому человеку, коли сыт да пьян да глаза подбиты, и важно... хоть трава не расти! да еще целовальники бы в долг без отдачи верили.
-- Ну а барин-от?
-- Барин, что барин? Оброк отдал, да я и знать-то его не хочу... а и не отдал, бог с ним... Побьет, побьет, да на воз навьет... Десять тысяч! Горячо хватил -- десять тысяч, Нечего попусту бобы разводить... четвертачок бы теперь--и то знатно... ух! как бы знатно! На полштофчика, разогнать грусть-тоску...
-- Ку...а...а...а... Господи, пом...ми...луй... купи.
-- Купи? Да где куплево-то? В одном кармане пусто, в другом нет ничего... Есть, правда, полтинничек... один, словно сиротинка, прижался, да ведь, знаешь сам, голова, надо и на харчи. С голоду умереть неохота. Иное дело, кабы место найти... А то вот и сегодня у пятерых попусту был... ну уж только и господа, с самого с испода! Один вышел худенькой, тощенькой... и на говядину не годится; в комнате три стула стоит, халатишко дыра на дыре... "У меня, милейший мой,-- говорит,-- главное дело, чтоб человек честен был, аккуратен, учлив, не пил бы, не воровал..." -- "Зачем,-- говорю,-- воровать... хорошее ли дело воровать, сударь? дай господи своего не обозрить, кто чужому не рад. А много ли,-- говорю,-- жалованья изволите положить?" -- "Пятнадцать рублев",-- говорит. Меня инда злость пробрала... пятнадцать рублев! "Тэк-с",-- говорю... (А туда же, "не пей, не воруй"... да что у тебя украсть-то, голь саратовская?) Шапку в охапку: "Много довольны... мы не из таких, чтобы грабить нагих"... поклон да и вон... К другому пришел... толстый, рожа лопнуть хочет, красная... "Мне самому,-- говорит,-- почитай что и человека не нужно... поутру фрак да водки подать, приду из должности -- к кухмистеру сбегать, халат да водки подать, спать стану ложиться -- сапоги снять да водки подать -- вот и всё. Да вот,-- говорит,-- у меня, видишь?" -- и показывает черта такого... человек не человек, черт не черт... глаза пялит, облизывается. "Я, братец, вот посмотри",-- говорит,-- и ну по комнате с пугалом прыгать, а оно ему на плечо... рожи строит, кукиш показывает... "Так уж любит меня,-- говорит,-- Будешь за ней хорошо ходить, будет и тебе хорошо; а захворает, убьется как-нибудь... и жалованья тебе ни гроша, да еще,-- говорит,-- и того: у меня частный знакомый и надзиратели приятели есть".-- "Покорнейше благодарим,-- говорю,-- много довольны... за господами за всякими хаживал, а за чертями, нечего сказать, не случалось".-- "Это, братец, не черт,-- говорит,-- аблизияна". Кирьяныч страшно зевнул.
-- Эх ты, ежовая голова! Спишь, а деньги есть... Далась тебе даровщинка. Развязывай мошну-то. На том свете в лазарете сочтемся.
-- Толкуй,-- сказал Кирьяныч и, докончив фразу, как следовало, присовокупил со вздохом:-- Согрешили мы, грешные; прогневили господа бога... совсем дело дрянь! На табак гроша нет... даве на щах останную гривну в харчевне проел... совсем в носу завалило...
-- Табачку-свету нигде нету! -- сказал дворовый человек горестно. И потом, после некоторого молчания, прибавил:-- А и то сказать, какие у нашего брата деньги. Известно наше богатство: кошля не на что сшить -- по миру ходить. Иное дело у барина.
Мне показалось, что камушек был закинут в мой огород, и догадка моя оправдалась: дворовый человек нечувствительно перешел к тому счастливому дню, когда он, полный надеждами, прибыл из деревни и до приискания места занял угол в подвале. День тот был в полной мере торжественный: на новоселье было выпито семь штофов.
-- Ан пять! -- сказал Кирьяныч.
-- Семь, ежовая голова!
-- Пять, едят то мухи с комарами! Я как теперь помыто, что пять! -- И между ними завязался жаркий спор о количестве штофов.
-- Ну да сколько бы ни было,-- заключил дворовый человек.-- Я к тому только сказал, что на Руси такое уж обнаковение: последнюю копейку ребром, а новоселье чтоб было справлено, иначе и счастья на новой квартире но будет.
-- И господь того человека не забудет, кто должное исполняет,-- заметил Кирьяныч.
-- Послушай, брат,-- сказал я.
Дворовый человек вскочил и почтительно вытянулся передо мною.
-- Чего изволите, сударь?
-- На вот, братец,-- купите себе вина.
-- Слушаю-с. Штоф, что ли, брать прикажете?
-- Бери штоф.
Дворовый человек обмотал дратву вокруг недочиненного сапога, надел его на левую ногу, схватил мою фуражку и побежал. Через пять минут вино было на столе перед моею кроватью вместе с двумя селедками, пятком огурцов, тремя фунтами черного хлеба и четверкой нюхального табаку. Дворовый человек, отдавая мне сдачу, почтительно извинился, что сделал некоторые излишние издержки. Кирьяныч между тем сходил к хозяйке за стаканом.
-- Начин с хозяина,-- сказал дворовый человек наливая.
Я отказался.
-- Бона! -- воскликнул дворовый человек в каком-то странном испуге.-- Гусь, и тот нынче пьет... И пословица говорит: ходи в кабак, кури табак, вино пей и нищих бей -- прямо в царство немецкое попадешь! Что ж вы душе своей, что ли, добра не желаете?
-- Да вы бы в самом деле протащили немножко,-- прибавил флегматически Кирьяныч.-- У вас лицо такое, словно обожженный кирпич.
Но я опять отказался.
-- Нечего делать,-- сказал дворовый человек, хитро усмехаясь,-- и не хотел бы, да надо пить.-- Выпил, подержал с минуту стакан над лбом и произнес протяжно:-- Пошла душа в рай на самый на край! Ну, Кирьяныч!
Но Кирьяныч ничего не слыхал. Он глядел в пол, топал ногою, перескакивая с места на место, и кричал: "Посвети! посвети!" Наконец он в последний раз страшно топнул ногою, восторженно крякнул и возвратился к столу. Лицо его сияло торжественно.
-- Полно тебе пауков-то губить. Лучше бы вон что по стенам-то ползают; спать не дают... Пей, пока не простыло!
-- Не грех и выпить теперь,-- сказал Кирьяныч самодовольно.-- Прибавь, господи, веку доброму человеку!
Перекрестился и выпил.
Когда было вышито по другому стакану, дворовый че-ховек взял балалайку, заиграл трепака и запел:
В понедельник
Савка мельник,
А во вторник
Савка шорник,
С середы до четверга
Савка в комнате слуга,
Савка в тот же четверток
Дровосек и хлебопек.
Чешет в пятницу собак,
Свищет с голоду в кулак,
В день субботний всё скребет
И под розгами ревет;
В воскресенье Савка пан --
Целый день как стелька пьян.
Послышался страшный стук в двери, сопровождаемый странным мурныканьем.
-- Ну, барин! -- воскликнул дворовый человек.-- Будет потеха: учитель идет!
-- Что за учитель?
Дверь отворилась настежь и, ударившись об стену, оглушительно стукнула. Покачиваясь из стороны в сторону, в комнату вошел полуштоф, заткнутый человеческою головой вместо пробки; так называю я на первый случай господина в светло-зеленой, в рукава надетой шинели, без воротника: воротник, понадобившийся на починку остальных частей одеяния, отрезан еще в 1819 году. Между людьми, которых зовут пьющими, и настоящими пьяницами -- огромная разница. От первых несет вином только в известных случаях, и запах бывает сносный, даже для некоторых не чуждый приятности: такие люди, будучи большею частию тонкими политиками, знают испытанные средства к отвращению смрадной резкости винного духа и не забывают ими пользоваться. Употребительнейшие из таких средств: гвоздика, чай (в нормальном состоянии), Гофмановы капли, пеперменты, фиалковый корень, наконец, лук, чеснок. От вторых несет постоянно, хоть бы они неделю не брали в рот капли вина, и запах бывает особенный, даже, если хотите, не запах -- как будто вам под нос подставят бочку из-под вина, которая долго была заткнута, и вдруг ототкнут. Такой* запах распространился при появлении зеленого господина -- я понял, что он принадлежит ко второму разряду. Всматриваясь пристально в лицо его, я даже вспомнил, что оно не вовсе мне незнакомо. Раз как-то я проходил мимо здания с надписью "Богоявленский питейный дом". У входа, растянувшись во всю длину, навзничь лежал человек в ветхом фраке с белыми пуговицами; глаза его были закрыты; он спал; горячее летнее солнце жгло его прямо в голову и вырисовывало на лоснящемся страшно измятом лице фантастические узоры; тысячи мух разгуливали по лицу, кучей теснились на губах, и еще тысячи вились над головой с непрерывным жужжанием, выжидая очереди... Долго с тяжким чувством (вы уж знаете, что у меня чувствительное сердце) смотрел я на измятое лицо, и оно глубоко врезалось в мою память. Теперь он был одет несколько иначе и казался немного старее. Кроме шинели, разодранной сзади по середнему шву четверти на три, одежду его составляли рыжие сапоги с заплатами в три яруса, и что-то грязно-серое выглядывало из-под шинели, когда она случайно распахивалась. Ему было, по-видимому, лет шестьдесят. Лицо его не имело ничего особенного: желто, стекловидно, морщинисто; на подбородке несколько бородавок, которые в медицине называются мышевидными, с рыжими завившимися в кольцо волосами, какие отпускают на бородавках для счастья дьячки и квартальные; на носу небольшой шрам; глаза мутные, серые; волосы (странная вещь!) черные, густые, почти без седин; так что их можно было бы назвать даже очень красивыми, если б не две-три небольшие, в грош величиною, плешинки, виною которых, очевидно, были не природа и не добрая воля. Но вообще вся фигура зеленого господина резко кидалась в глаза. В нем было что-то такое, что уносит с собой актер в жизнь от любимой, хорошо затверженной роли, которую Он долго играл на сцене. В самых смешных и карикатурных движениях, неизбежных у человека нетвердого на ногах, замечалось что-то степенное, что-то вроде чувства собствен нота достоинства, и, говоря с вами даже о совершенных пустяках, он постоянно держал себя в положении человека, готового произнесть во всеуслышание, что добродетель похвальна, а порок гнусен. От этих резких противоречий он был чрезвычайно смешон и возбуждал в дворовом человеке страшную охоту над ним посмеяться.
Дворовый человек встретил его обычным своим приветствием:
-- Здравствуй, нос красный!
Казалось, зеленый господин хотел рассердиться, но гневное слово оборвалось на первом звуке; сделав быстрое движение к штофу, он сказал очень ласково:
-- Здравствуй, Егорушка. Налей-ка мне рюмочку!
Дворовый человек украдкой налил стакан водою из стоявшей на столе глиняной кружки и подал зеленому господину. Зеленый господин выпил залпом. Дворовый человек и Кирьяныч страшно захохотали. Зеленый господин с минуту стоял неподвижно, разинув рот, со стаканом в руке, и наконец начал сильно ругаться:
-- Ты, брат, со мной не шути! Кто тебе позволил со мною шутить? Меня и не такие люди знают, да со мной не шутят. Вот и сегодня у одного был... Действительный, брат, и кавалер... слышишь ты, кавалер... тебя к нему и в прихожую-то не пустят. А меня в кабинет привели. "Жаль мне тебя,-- говорит,-- Григорий Андреич (слышишь, по отчеству называл!), совсем ты пьянчугой стал; смотри, сгоришь ты когда-нибудь от вина,-- говорит.-- Не того,-- говорит,-- я от тебя ожидал... Садись,-- говорит,-- потолкуем о старине"... и графинчик велел принести... Вот я и заговорил... Знаю, о чем говорить: с Измайловым был знаком... к Гавриилу Романовичу был принимаем. У Яковлева на постоянном жительстве проживал... Не знаешь ты, великий был человек!.. вместе и чай, и обедали, и водку-то пили... Да и сам я: ты, брат, со мной не шути... у меня, брат, знаешь, какие ученики есть... вот один... у, какой туз!.. А мальчишкой был... кликну, бывало, сторожа, да и ну... никаких оправданий не принимал... Вот мы всё с ним вспоминаем, смеемся... "И хорошо,-- говорит,-- вот оттого я теперь и в люди пошел,-- говорит,-- что вы меня за всякую малость пороли... я вас,-- говорит,-- никогда не забуду", да и сует в руку мне четвертак... "Смолоду,-- говорит,-- человека надобно драть, под старость сам благодарить будет"... Знаешь, как мне, братец, платили... А ты... ты... вот поди ты служить: по пяти рублей на год да по пяти пощечин на день... Таланты разные имел: нюхал, брат, не из такой (он щелкнул по берестяной табакерке)... Золотая была... да было и тут... один палец, брат, восемьсот рублей стоил. А всё ни за что; так -- за стихи?.. Я, брат, какие стихи сочинял!..
Зеленый господин так заинтересовал меня своим рассказом, что я впоследствии навел о нем справки. Сгоряча он много прилгнул, но в словах его была частица и правды. Давно, лет сорок назад, окончив курс в семинарии, он вступил учителем в какое-то незначительное училище и дело свое вел хорошо. Правда, любил подчас выпить лишнюю чарку, но от него менее пахло вином, чем гвоздикой, и нравственность учеников не подвергалась опасности. Снисходительное начальство училища, ценившее в нем человека даровитого и способного к делу, старалось кроткими мерами обуздать возникавшую страсть. Но страсти могущественнее даже начальства, как бы оно ни было благородно и снисходительно. Заметили, что с некоторого времени при появлении зеленого господина а классе распространялся запах, который мог подать вредные примеры ученикам. Наконец, к довершению бед, зеленый господин пришел однажды в класс не только без задних ног, но и без галстука, и, вместо того чтоб поклониться главному лицу училища, которое вошло в класс и село на краю одной из скамеек, занимаемых учениками, обратился к нему с вопросом: "А какие глаголы принимают родительный падеж?.. А, не знаешь? А вот я тебя на колени!"
Его отставили, и место его отдали молодому человеку, который в полной мере оправдал честь, ему оказанную: не пропускал классов, был почтителен к старшим и, женившись вскоре на сестре главного лица, совершенно отказался от треволнений, неразлучных с холостою жизнию. Зеленого господина отставили, но по ходатайству одного доброго человека и в уважение прежних заслуг дали ему небольшой пенсион. Остальное понятно: бездействие скоро усилило в нем страсть к вину, и нечувствительно дошел он до того положения, в котором мы с ним познакомились. Интересна жизнь, которую вел он в подвале. Еще за несколько дней до первого числа каждого месяца; хозяйка неотступно следовала за ним и так приноравливала, что накануне первого числа он всегда напивался дома. Поутру она отправлялась с ним за "получкой", вычитала следующие ей деньги, а с остальными зеленый господин уходил бог знает куда и пропадал на несколько дней. Возвращался пьяный, нередко избитый, в грязи и без гроша. В остальные дни месяца он почти ежедневно обходил прежних своих товарищей по службе, учеников, которые теперь уже были взрослые люди, наконец, всех, кого знал в лучшую пору жизни,-- везде давали ему по рюмке вина, инде и по две; где же не давали, оттуда уходил он с проклятиями и долго потом, лежа на своих нарах, сердито толковал сам с собою о неблагодарности. Что ж касается до стихов, то очень немудрено, что зеленый господин и действительно писал стихи: в русском государстве все пишут или писали стихи и писать их никому нет запрета. Впрочем, последний пункт своего рассказа зеленый господин не замедлил подтвердить доказательствами. Он вытащил из-за сапога две тощенькие лоснящиеся брошюры в 12-ю долю листа, уставил их перед глазами дворового человека и, поводя указательным пальцем со строки на строну заглавной страницы, говорил торжественно:
-- Видишь, видишь, видишь... а?.. видишь ли?
Но дворовый человек с негодованием оттолкнул брошюры и возразил с жаром, доказывавшим, что в нем говорит убеждение:
-- Ты мне этим не тычь! Что ты мне этим тычешь! Я, брат, не дворянин: грамоте но умею. Какая грамота нашему брату? Грамоту будешь знать -- дело свое позабудешь... А вот ты мне награждение-то покажи! Что, небось потерял али подарил кому?.. Ты ведь добрейший... Сам не съешь, да другому отдашь. Знаю я... кто намедни у меня ситник-от съел?
-- Продал, так и нет,-- отвечал зеленый господин с меланхолической грустью.-- Где нюхать нашему брату на золотой табакерки, на пальцах самоцветные камни иметь!
Он махнул рукою и отравил последнюю струю чистого воздуха продолжительным вздохом.
Между тем я взглянул на брошюры. Одна из них была на всерадостный день тезоименитства какого-то важного лица тех времен, другая на бракосочетание того же лица. Обе были написаны высокопарными стихами и заключали в себе похвалы важному лицу, которое поэт называл меценатом. Такие брошюры загромождали русскую литературу в доброе старое время, потому что русская литература началась с хвалебных гимнов на разные торжественные случав, и пиита обязан был держать всегда наготове свое официальное вдохновение; за то его и хлебом кормили, а за неустойку больно били палкою. Известен анекдот о Тредьяковском, которого Волынский собственноручно наказал тростью за то, что Тредьяковский не изготовил оды на какой-то придворный праздник. Поэт Петров официально состоял при Потемкине в качестве воспевателя его подвигов и для того, во время его походов, всегда находился в обозе действующей армии. По примеру великих земли и маленькие тузы или козырные хлапы имели своих пиитов и любили получать от них оды в день рождения, именин, бракосочетания, крестин дитяти, получения чина, награды и в подобных тому торжественных случаях их жизни; за то они позволяли пиите садиться на нижний конец стола обедать уже с собою, а не с слугами, как в обыкновенные дни, подпускали его к целованию своей руки, дарили его перстнем, табакеркою, деньгами, поили его допьяна и потом тешились над ним, заставляя его плясать. А пиита величал их своими благодетелями, меценатами, покровителями, отцами-командирами и "милостивцами". В начале XIX столетия этот род литературы начал заметно упадать; 1812-й год нанес ему сильный удар, а романтизм, появившийся с двадцатых годов, решительно доконал его. И теперь эта "торжественная" поэзия считается уже синонимом "подлому стихотворству". Так изменяются правы! Теперь уже за листок дурных виршей, наполненных высокопарною, бессмысленного и низкою лестью, нельзя от какого-нибудь барина получить на водку, перстенек, табакерку, 500 или 100 рублей денег -- и еще менее можно приобрести звание поэта! Вероятно, это одна из причин, почему старички, запоздалые остатки доброго старого времени, так сердиты на наше время, с таким восторгом и с такою грустью вспоминают о своем времени, когда, по их словам, всё было лучше, чем теперь.
-- Ерунда, {Лакейское слово, равнозначительное слову -- дрянь.} -- сказал дворовый человек, заметив, что я зачитался.-- Охота вам руки марать!
-- Ерунда! -- повторил зеленый господин голосом, который заставил меня уронить брошюру и поскорей взглянуть ему в лицо.-- Глуп ты, так и ерунда! Когда я подносил их его превосходительству, его превосходительство поцеловал меня в губы, посадил рядом с собой на диван и велел прочесть... Я читал, а он нюхал табак и говорит: "Понюхай".-- "Не нюхаю,-- говорю,-- да уж из табакерки вашего превосходительства..." -- "Нюхай,-- говорит,-- ученому нельзя не нюхать", и отдал мне табакерку... С тех пор и начал я нюхать. Велел приходить к обеду... посмотрел бы ты, как меня принимали... всякий гость обнимал... а какие всё гости... даже начальник его превосходительства поцеловал... я после и ему написал... Напился я пьян... говорю, как с равными, а они ничего, только хохочут. Всяк к себе приглашение делает... Ерунда!
И что-то похожей на чувство мелькнуло в глазах зеленого господина, и долго с поднятою рукою стоял он посреди комнаты и вдруг качнул головой и сказал голосом, который очень бы шел Манфреду, просившему у неба забвения: "Налей, брат, мне, Егорушка, пожалуйста, рюмочку!"
Дворовый человек налил стакан вина, подозвал зеленого господина и выкинул новый жестокий фарс: поднес стакан к губам зеленого господина и вдруг, когда уже тот вытянул губы и совсем приготовился пить, отдернул стакан и выпил сам. Но зеленый господин уже не рассердился: чувство собственного достоинства, окончательно побежденное запахом сивухи, коснувшимся обоняния, замолчало. Он стал униженно просить дворового человека "не шутить"...
-- Попляши, поднесу...
И зеленый господин без отговорок начал плясать. А дворовый человек, приговаривая: "Еще! еще! лихо! лучше вчерашнего! ну, немножко еще!",-- накапал в стакан сала из ночника, всыпал щепоть табаку и целую горсть соли, долил вином и пальцем всё размешал. Мне стало страшно.
Я просил не давать зеленому господину этого страшного эликсира, говоря, что он уже и так сильно пьян.
-- Пьян! вот те раз -- пьян! Слыхал я от умных людей и от девок,-- отвечал дворовый человек, продолжая размешивать,-- падает человек -- не пьян, языком шевелит -- не пьян; двое ведут, да третий ноги переставляет, вот пьян!
-- И лежит да не дышит -- тоже пьян,-- отозвался Кирьяныч, разбуженный пляскою зеленого господина.-- А-а-а... Го-спо-ди, по-ми-луй!
Зеленый господин выпил и похвалил. Вслед за ним выпили дворовый человек и Кирьяныч. Сделалось шумно. Зеленый господин добровольно вызвался еще поплясать, но только под музыку. Дворовый человек заиграл на балалайке и запел, пристукивая ногами и даже по временам откалывая небольшие плясовые коленцы. Кирьяныч, которому удалось раздавить еще паука, необыкновенно развеселился и каждый прыжок зеленого господина сопровождал трагическим хрюканьем, вроде хохота, а зеленый господин прыжки свои сопровождал икотой и бранью, непосредственно следующей у русского человека за каждым разом, когда икнется, да еще дикими вскрикиваньями... Но всего интереснее была тут песня дворового человека:
Лет пятнадцати не боле
Лиза в рощицу пошла
И, гулявши в чистом поле,
Жука черного нашла,--
Жука черного с усами
И с курчавой головой,
С черно-бурыми бровями --
Настоящий милый мой!
Завяжу жука в платочек,
Понесу его домой,
Дам я сахару кусочек --
Кушай, кушай, милый мой!
Злая тетка увидала --
Разворчалась на него,
Лизе строго приказала:
"Выбрось жука за окно!"
Я не слушалась приказу --
Брошу жука под кровать,
А на будущее лето
Разведу жуков опять.
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .
Вот вам, девушки, наука!
Но ходите в лес гулять,
А найдете того жука --
Не кладите под кровать.
Как ни шумно пировали мы, однако ж пронзительный, нечеловечески дикий крик, раздавшийся вне комнаты, был тотчас нами услышан и в минуту сковал наши языки и движения. Это был крик, какого я уже не слыхал во всю остальную жизнь,-- крик, в котором отзывалось всё: и противное карканье почуявшей непогоду вороны, и токующий глухарь-тетерев, и молодой, бодрый конь, спущенный с аркана и весело заржавший, почуяв свободу и поле, и поросенок, которого палят живьем, и человек, которого вешают. Не успели мы переглянуться, к нам вбежала старая баба, с лицом до того испуганным, что я едва узнал в ней хозяйку. Она ломала руки и кричала: "Ах батюшки!"
-- Что такое? -- спросил я в недоумении.
-- Ничего,-- отвечал дворовый человек хладнокровно.-- Видно, опять напилась?
-- Напилась... ей-богу, навилась, вина у рту... схватила нож: зарежусь, говорит, и всех перережу. Батюшка Егор Харитоныч!
-- А пускай бы ее резалась.
-- Оно так. Туда ей и дорога, коли лучшего конца себе не надеется, да ведь никогда не случалось... и для жильцов нехорошо... Надзиратель приедет. Деньги все, поди, просила, и за шубу полсотни давали... а уж где шуба? Сама своей души не жалеет, на саван не оставляет. Батюшка Егор Харитоныч, ведь похоронить не на что будет!
Дворовый человек и Кирьяныч отправились за хозяйкою. Любопытство заставило меня последовать за ними. Через дверь, с которою уже, если помнят читатели, я был хорошо знаком, мы вошли на половину хозяйки. То была точно такая же комната, как и наша, но убранная несколько иначе и лучше. В двух углах стояли кровати, а два остальные были загорожены ширмами, с которыми соединено было то удобство, что можно было заниматься чтением "Северной пчелы", которою ширмы были оклеены. На пол-аршина от потолка во всю длину стен были прибиты, как в крестьянских избах, узенькие полочки, на которых стояла деревянная и черепяная посуда. Посреди комнаты происходила сцена, достойная точного и возможно искусного описания. По полу каталась женщина в полном цвете бальзаковской молодости, с красными, как бурак, одутловатыми щеками, и задыхающимся, визгливо-пронзительным голосом кричала: "А... а... а... а... ой... батюшки!.. а... ой... умру!.. умру!.. умру!.. а... а... а... а!" Как у разгоряченной лошади, изо рта била клубами пена, которая клочьями падала на пол и размазывалась по лицу; руки беснующейся были в крови: в беспамятстве она их кусала. Ее окружали три женщины -- две старые и одна пожилая, все беременные, которые при каждом повороте кликуши боязливо отскакивали и при каждом новом порыве ее бешенства вскрикивали в один голос: "Ай!" Нужно еще упомянуть об одном обстоятельстве: из-за ширм (влево от двери) раздавался тоненький голосок, напевавший с совершенной беспечностию немецкую песенку, которую очень любят все петербургские немки:
Mein lieber Augastin,
Alles ist weg! {*}
{* Мой дорогой Августин,
Всё проходит! (нем.).}
Вдруг кликуша оглушительно визгнула, простонала: "Ой тошно! Ой батюшки, тошно! Отпустите душу на покаяние! Нож!.. нож!.. нож!.." -- и вскочила на ноги.
Нож лежал на полу, и кликуша несколько раз через него перекатывалась, но ни у которой из женщин недоставало смелости поднять его. Дворовый человек выступил вперед, заступил нож, насупил брови и закричал грозно:
-- А на что тебе нож, проклятая ведьма? На что тебе нож? Вот я дам тебе нож... Кирьяныч! а Кирьяныч... тьфу! ты какой! да поди же сюда... Надо бешеную бабу...
Но Кирьяныч в ту минуту страшно стучал сапогами, подпрыгивая, чтоб настичь рукою паука, уходившего к потолку, и ничего не слыхал.
Дворовый человек плюнул, не торопясь развязал ремень, которым был подпоясан, и, устремив на кликушу невыносимо свирепый взгляд, произнес со всею силою и энергиею голоса: "Вязать!"
И вдруг кликуша задрожала всем телом, и бешеное выражение в лице ее в минуту уступило место кроткому и молящему; как сноп повалилась она к ногам дворового человека и жалобно запросила пощады...
-- На место! -- закричал торжествующий укротитель, делая трагический жест рукою.-- Цыц! пряничная форма! (Кликуша была рябая,-- метко выражается русский человек.) За работу! -- прибавил он, топнув ногою.-- Только пикни, свяжу, да так в помойную яму и брошу!
Хозяйка усадила кликушу, дала ей работу, и укрощенная беспрекословно принялась шить, страшась поднять глаза на дворового человека, который с минуту еще смотрел на нее, как говорится, сычом и на разные тоны повторял: "Цыц! цыц! цыц!"
Чтоб объяснить сколько-нибудь эту сцену, я должен рассказать здесь то, что узнал уже впоследствии. Терентьевна не была в самом деле кликушей, как зовут у нас на Руси всех одержимых какою-нибудь дурью баб, но быта весьма склонна к белой горячке, которая периодически возвращалась к ней после каждых десяти суток беспробудного пьянства. Дворовый человек уже неоднократно, по вызову хозяйки, являлся на выручку из беды и каждый раз при помощи того же простого и крайне дешевого средства, какое употребил за минуту, возвращал бешеную бабу к покорности и даже вышибал из нее хмель. Происходило ли то в самом деле от необычайной дикости его голоса и свирепости взгляда, как думали старухи, или была на то особенная воля судеб, или просто так хотел случай,-- как бы то ни было, но дворовый человек пользовался за магнетическую способность свою большим уважением хозяйки и ее постоялок. Впоследствии он придумал даже способ извлекать из влияния, которое имел на кликушу, пользу существенную: усмирив кликушу, он отдавал ей в починку худое белье свое,-- оставаясь в таких случаях в том, в чем оставалась левая нога его, когда он чинил сапог,-- и кликуша не смела тронуться с места, покуда работа не была кончена...
На возвратном пути я мимоходом заглянул за ширмы, откуда раздавался тоненький голосок, и увидел молодую миловидную женщину, которая также, подобно прочим жилицам подвала, отличалась полнотой неестественной.
-- Отчего они все беременны? -- спросил я, когда мы пришли в комнату.
-- Известно отчего,-- отвечал дворовый человек.-- Ну вот хоть бы у вас жила кухарка... горничная... мамзель какая-нибудь, замужняя или так. Вдруг господь прибыль дает... сами знаете -- держать не станут... Куда?.. Не пойдешь среди улицы: не такое дело. Федотовна -- баба добрая... сальных свеч не ест... "Поживи, мать моя! Поживи, голубушка! Я тебя не обижу!" Вот на время и к ней. А там -- дело уладилось -- и опять место найдет... Всякий видит -- талия с перехватцем. А умрет, не вынесет -- Федотовна и того вдвое рада... Вор-баба! Без мыла в душу влезет... изойди весь свет, другой не найдешь! В Москве есть, говорят, две, да те похуже... хоть кого окальячит... У отца родного крест с шеи снимет... Намедни умерла роженица... Она инда в слезы; охает, ахает... до ниточки всё прибрала... дряни набила в сундук... "Куды! -- говорит,-- у покойницы ни роду ни племени! Нищим надо отдать!.. Пусть,-- говорит,-- за покойницу молятся... ничего себе не возьму, ничего, не пойдет впрок чужое добро!" Позвала нищих; всё мальчишки, девчонки... мал мала меньше; ну уж какое вино?.. только два старика. Пообедали... напоила, да у них же и украла платок... вот сейчас не сойти с места... Вчерась в нем в церковь ходила, рублев десятка стоит. Известно, тоже у господ украден: нищему где платок покупать! А что, Кирьяныч, дерябнем-ка еще по стакану!
Он подошел к столу и ахнул от ужаса: штоф был пустехонек. Выругавшись, дворовый человек принялся пинками будить зеленого господина, заснувшего сном невинности среди, полу, но зеленый господин не шелохнулся и только отвечал на пинки и проклятия стихами из брошюры на тезоименитство, полными благословений и радостных пожеланий. Впрочем, я думаю, что он бредил: к подобному великодушию человек в здравом рассудке едва ли способен.
-- Нечего собаке делать, так хвост лижет!-- сказал дворовый человек с трогательным состраданием; взял в одну руку шапку, в другую штоф.-- Вот одолжил, как уж кабаки заперлись!
-- Что ты, голова? Лучше же завтра будет у нас на что пообедать.
-- Была не была! Уж неужто так и не выпить?.. Авось.
-- И то сказать,-- заметил Кирьяныч, внутренно обрадованный,-- голенький ох, а за голеньким бог.
За первым стаканом взаимно признались в расположении, которое почувствовали друг к другу при первой встрече; за вторым -- заплакали, обнялись и неоднократно поцеловались; за третьим -- побранились; за четвертым -- последовала естественная и неизбежная развязка незатейливой драмы, которую я здесь безыскусственно рассказал: герои ее подрались...
Поутру, впросонках, я слышал какой-то отрывистый разговор, который меня очень заинтересовал.
-- Собаки есть?
-- Есть, пара. Кирпичная, белая с крапинами...
-- Крапины серые?.. левое ухо прорезано? на хвосте черное пятнышко?
-- Кажись, так. Полюбопытствуйте.
Впросонках человек бывает ленив: мне страх хотелось посмотреть на раннего посетителя, но страх не хотелось повернуться и открыть глаза. Я так и не посмотрел. Впрочем, впоследствии я встретился с ним лицом к лицу: очень интересный господин! Очередь придет -- познакомлю.
-----
Здесь на сей раз простимся мы с записками Тростникова (объяснение -- кто такой Тростников, завело бы слишком далеко, и потому оно здесь выпускается), из которых извлекли отрывок, предлагаемый благосклонному вниманию читателя.
|