Мертвое озеро - Некрасов Н.А.
Полное собрание сочинений и писем в пятнадцати томах
Том 10 книга I
Л., "Наука", 1985
OCR Ловецкая Т. Ю.
Том третий
Часть двенадцатая
Глава LVI
Борьба
Потеря места управляющего была ощутительна Ивану Софронычу, любившему деревенскую жизнь и деятельность. Но он не ожидал гибельных последствий, которые повлекла она за собою.
Спустя несколько дней после ссоры Тавровского с управляющим к Ивану Софронычу явился господин, совершенно незнакомый, и просил уделить ему четверть часа времени.
-- Позвольте узнать, с кем имею честь говорить? -- спросил Понизовкин.
-- Переваленко-Зацепа, Афанасий Кузьмич,-- отвечал посетитель, низко кланяясь и сладко улыбаясь. Господин Переваленко-Зацепа был малоросс, средних лет, среднего роста и средней дородности. Его руки, ноги, голова, плечи, равно и черты лица, не отличались тонкостию отделки: всё было крупно и аляповато; за плечами торчал небольшой горб; на животе болталась сердоликовая печатка. Он ходил в длиннополом сюртуке и говорил на "о"; в левом ухе носил медную серьгу, или, лучше, обломок серьги, с которым никогда не расставался: он уверял, что так привык иметь в ухе серьгу, что даже дурно слышал, когда вынимал ее. В критические минуты он имел привычку дергать за нее, и она, казалось, служила ему источником вдохновения.
-- Я к вашим услугам,-- сказал ему Иван Софроныч.-- Но какое дело вы можете иметь до меня?
-- А вот: вы, батюшка, были управляющим у <господина> Тавровского в Софоновке?
-- Так точно.
-- В числе угодий приняли вы лесу строевого и дровяного семь тысяч пятьдесят десятин?
-- Принял.
-- Приняли? ну и будем помнить: приняли семь тысяч пятьдесят десятин лесу,-- значительно произнес Переваленко-Зацепа и продолжал: -- В ведомости вашей, ныне представленной владельцу, означено налицо: строевого лесу две тысячи шестьсот десятин, дровяного -- четыре тысячи триста шестьдесят; а всего -- шесть тысяч девятьсот шестьдесят десятин?
-- Так,-- отвечал Иван Софроныч.-- Но я не понимаю, почему должен отвечать вам.
-- Я новый управляющий господина Тавровского,-- отвечал Зацепа с низким поклоном.-- Извините, батюшка, может, что грубое сказал: я человек простой; но душа у меня добрая,-- прибавил он скороговоркой, как бы в скобках, и продолжал прежним голосом: -- Если угодно удостовериться, документец со мной.
Он отправился в свой карман и вручил Ивану Софронычу документ. Пока Иван Софроныч рассматривал доверенность, данную Тавровским новому управляющему, Зацепа говорил:
-- Изволите усмотреть: мне поручено управление Софоновым и мне же вверено принять имение согласно описи, и в чем окажется недочет...
-- Недочета ни в чем оказаться не может,-- перебил Иван Софроныч.-- Напротив, имение улучшено и доход увеличен.
-- Не сомневаюсь. Но желаю знать -- извините грубое слово, не умею говорить красно,-- куда девалось девяносто десятин строевого лесу?
-- Лес продан.
-- Так-с. С разрешения владельца?
-- Я имел нужду в наличных деньгах и нашел выгодным продать часть леса,-- сказал Понизовкин.
-- Так-с. Но в доверенности вашей было ли упомянуто о праве продавать что-либо?
-- Нет-с. Но я имел словесное разрешение владельца действовать по своему усмотрению в некоторых случаях.
-- Стало быть, мне необходимо узнать, подходит ли под сказанное разрешение продажа леса? -- заметил новый управляющий.-- И прекрасно, батюшка! Подходит, так и беспокоить вас больше не буду!
-- Что же, если нет? -- спросил с беспокойством Иван Софроныч.-- Во всяком случае деньги не пропали: ими исправлена и улучшена фабрика, которая теперь в полном ходу...
-- Всё так-с,-- возразил Зацепа сладким голосом.-- Исправление, улучшение -- важное дело, но, сами изволите знать,-- темное! Извините, я человек простой, говорить красно не умею. А девяносто десятин лесу видный был косячок! Надо правду сказать!
Понизовкин вспыхнул.
-- Советую вам поговорить сначала с Павлом Сергеичем: он довольно знает, способен ли я к тому, в чем вы меня подозреваете! -- возразил он запальчиво.-- Я не привык слушать...
-- Извините, извините,-- перебил Зацепа, в лице которого мгновенно выразилось такое отчаяние, как будто он был на охоте и, целясь в бекаса, нечаянно подстрелил лучшего своего друга.-- Извините! я вас, кажется, огорчил? Видит бог, без намерения!.. Эх! Афоня, Афоня! -- продолжал он с упреком, обращаясь к самому себе.-- Вечно ты наговоришь вздору! А всё простота! погубит она тебя когда-нибудь, и добрые люди скажут: "Погиб от собственной своей простоты!" (при последних словах даже слезы показались на его глазах, как будто он уж действительно погибал и слышал над своею головою горестный приговор добрых людей). Не поверите,-- продолжал он, обращаясь к Ивану Софронычу и постепенно возвышая голос,-- говорить не умею, льстить не умею, кланяться способности бог не дал, унижаться не мое дело, притворствовать, лицедействовать, клеветать мать и отец на смертном одре запретили! (При каждом периоде он делал паузу и загибал свой толстый и красный палец, как будто боясь пропустить которую-нибудь из своих добродетелей.) Так и мотаюсь по свету, и притом круглая сирота,-- прибавил он жалобно, причем в глазах его снова показались слезы.-- Даже сколько раз места лишался, в беду попадал -- всё через свою простоту. Но честь свою сохранил и правды никогда ногами не попирал! -- заключил он энергически.
Так как Иван Софроныч не обнаружил особенного участия к страданиям и рыцарской твердости господина Переваленко-Зацепы, то последний, окончив свой патетический монолог, очень скоро удалился, извиняясь, улыбаясь и кланяясь.
По уходе его Иван Софроныч погрузился в такое глубокое раздумье, что Настя долго не решалась заговорить с ним. Наконец она сказала, ласкаясь к нему:
-- Батюшка, вы, кажется, встревожились. Но неужели вы думаете, что Павел Сергеич вступится в такие мелочи и станет преследовать вас?
-- Эх, Настенька! молода еще ты! -- возразил старик грустно.-- Он, конечно, не станет; он, я думаю, даже и забыл, что мы с тобой существуем; но найдутся люди, которые, чтоб только угодить ему...
-- Но кто же? -- перебила Настя.-- Мы никому ничего дурного не сделали. А господин Переваленко, кажется, такой добрый...
-- Добрый? Эх, Настенька, Настенька! не знаешь ты людей,-- возразил Иван Софроныч.-- Бог простит, если я ошибаюсь; но мне кажется, что господин Переваленко мошенник первостепенный; не приведи господи никому попасть в его руки!
-- Но почему же вы так думаете, батюшка? У него такое простое лицо, и он так откровенно говорил...
-- Много людей встречал я в своей жизни,-- наставительно сказал старик,-- встречал и худых и добрых, и честных и ветреных. Всякие люди бывают; всякие маски они носят, всякие роли играют; редкий проживает в простоте, выходит в люди с таким лицом, какое дано ему богом, говорит, что по совести следует. Но не встречал я лживее того человека, который ходит в немецком платье, бороду бреет, а в манерах своих и в выговоре простым людям следует, говорит про свою честность и простоту, по-дружески с тобой обращается, то судариком, то батюшкой зовет. Недоброе в уме у такого человека. Личину надел он и ею хоронит свои волчьи зубы да вороновы когти!
Старик умолк и погрузился в прежнее раздумье.
И действительно, грустное предчувствие его не обманывало. Явившись к Тавровскому, Переваленко-Зацепа начал так:
-- Грешный человек, боялся я не угодить вам, кормилец-батюшка, и со страхом вступал в мою трудную должность. Но теперь я успокоился и вижу, что мы с тобой, кормилец, никогда не расстанемся!
Переваленко-Зацепа говорил иногда людям гораздо выше его стоящим "ты"; но он умел так говорить, что его "ты" выходило вежливее всякого "вы" и притом так шло к нему, что, казалось, никакой другой образ выражения не мог быть ему доступен.
-- Что такое? -- улыбаясь, спросил Тавровский.
-- Да сейчас был я у того... как бишь? у твоего прежнего управляющего. Уж коли ты с ним уживался, так и говорить нечего! Несговорчивый человек, упрямый человек, ехидный человек! -- заключил Переваленко с негодованием.-- И какие дерзости говорит, и о ком? о таких особах, которые и по рождению, и по уму, и по образованию самим перстом божиим отмечены, перед которыми мы -- черви ничтожные, гады бессловесные -- пресмыкаться в пыли и прахе должны и радоваться, что они пред светлые очи свои нас допускают! Недоволен, видишь, моим голубчиком...
-- Ну, Афанасий Кузьмич,-- перебил Тавровский, не желая выслушивать сплетню.-- Бог с ним! немудрено, если в сердцах и лишнее сказал! все мы люди!
-- И на небе,-- сказал управляющий, подняв на Тавровского влажные глаза свои и потянув серьгу, отчего ухо его покраснело,-- и на небе все звезды, да не все одинаково светят!
И он чмокнул Тавровского в плечо, прежде чем тот успел увернуться.
Тавровский с досадой сжал губы и нахмурился.
-- В отчетах и ведомости прежнего управляющего находятся некоторые неисправности и неверности,-- сказал Переваленко.-- Как прикажете поступить?
-- Поступить, как должно! -- сухо отвечал Тавровский.
Господину Переваленке ничего более не было нужно. Он принялся действовать и вывел как дважды два четыре, что Иван Софроныч должен уплатить владельцу за самовольную порубку леса и некоторые важные упущения до девяти тысяч рублей. Когда это требование, которое Переваленко доказывал самою ведомостию Ивана Софроныча и его отчетами, было объявлено Понизовкину, старик ужаснулся. Он решился писать к Тавровскому, прося его защиты и призывая его в свидетели своей честности. Ответ Тавровского был холоден и короток. "Вы знаете,-- писал он,-- как мало я сам занимаюсь своими делами; я никогда не понимал их и никогда не пойму. После вас я передал мои дела другому управляющему, честнейшему человеку, который, я уверен, сделает всё к обоюдному удовольствию".
Понизовкин увидел неминуемую гибель. Привыкнув почитать честь главною основой всякого дела, несчастный старик не соблюл некоторых формальностей как при вступлении в управление имением, так и при сдаче отчетов и оброчной суммы. Он даже не взял с Тавровского расписки в получении последней и не имел удостоверения, что Тавровский признал счеты его и распоряжения верными. Выпутаться не было никаких средств. Переваленко дал ему месяц сроку и грозил в случае неуплаты взыскать деньги судебным порядком.
Трудно описать горестное положение, в котором находился Понизовкин. Он видел необходимость расстаться с дочерью, оставить ее одну, без друга и защитника, оставить в нищете, на жертву горю и соблазну,-- и оставить затем, чтоб идти в тюрьму!
Целые дни лежал Иван Софроныч, покашливая и покрякивая, и всё думал тяжелую думу; он проводил ночи без сна, занятый теми же мыслями. Настя также не могла спать и слышала, как он иногда вслух рассуждал сам с собою, взывал к богу, прося твердости перенесть тяжелое испытание, не поддаться искушению,-- вспоминал Алексея Алексеича. В нем очевидно происходила борьба; слова: долг, клятва, беспрестанно повторяемые, смешивались с именами людей, которых Настя не знала, даже не помнила, чтоб отец когда-нибудь говорил, что знает их. Насте случалось также нередко слышать собственное свое имя, сопровождаемое рыданиями. К утру старик засыпал тревожным сном, и те же несвязные слова, те же имена повторяли его бледные губы, когда Настя, нагнувшись над ним, плакала и крестила его. Периоды, когда глухая и неведомая борьба в старике сменялась решимостью, были самые спокойные в их страдальческой жизни. Старик ласкал свою дочь и говорил тогда:
-- Успокойся, Настя! да будет воля божия! Если господь желает попустить, чтоб злодеи наши торжествовали, я пойду в тюрьму! Но я буду и там бодр и весел, лишь бы знать, что дочь моя честная девушка, что я не запятнал своей чести низким поступком, обманом, клятвопреступл...-- Старик вдруг останавливался, как будто чувствуя, что сказал лишнее, и продолжал:-- Ты будешь приходить ко мне с работой, будешь сидеть со мной целые дни. Что, разве худо, дурочка? -- прибавлял он, силясь улыбнуться.-- Всё равно будем жить, как и теперь: только и разницы, что помещение буду иметь даровое!
Оттого ли, что шутка плохо удавалась доброму старику, или Настя не видела ничего утешительного в перспективе, которую рисовал он,-- только она еще пуще начинала плакать. Слезы ее раздирали сердце отца. Если б не дочь, можно утвердительно сказать, что он безропотно покорился бы испытанию, посылаемому провидением, и спокойно пошел в тюрьму. Но рыдания Насти снова воздвигали в сердце его борьбу и бурю, едва стихавшую при страшных усилиях воли.
-- Господи! я не могу видеть, как плачет и сокрушается родное мое детище, и оставаться глухим и слепым!-- восклицал старик в отчаянии.-- Испытание выше сил моих. Не мне, о господи, вынести его!
Он разрешался последним страшным рыданием, и вдруг слезы его высыхали,-- в лице появлялись признаки мрачной решимости, не той, которою озарялись черты его, когда говорил он о необходимости покориться провидению,-- он будил быстрым прикосновением дочь свою, впавшую в забытье отчаяния, и говорил с уверенностию и энергией:
-- Настя, Настенька! опомнись, не плачь! Я не пойду в тюрьму, я останусь с тобой; мы будем жить по-старому!
-- Как? -- говорила Настя.-- Но чем же вы заплатите ему?
-- Заплачу, заплачу! Если я говорю, так верь! -- сурово говорил старик.-- Разве ты видела, чтоб я когда-нибудь обманывал?
-- Никогда,-- отвечала Настя.
-- Никогда! -- грустно повторял Иван Софроныч.-- Счастлив, о ком и в последний час его скажут: никогда!
Он глубоко вздыхал и поникал головой.
Настя, привыкшая верить отцу, становилась веселей; веселость дочери сообщалась и отцу; они вместе строили планы своей будущей жизни; старик располагал искать снова места управляющего; Настя с живостью предавалась мечтам о деревне и деревенской природе, среди которой выросла. Так проходило несколько часов. Но понемногу лицо Понизовкина начинало омрачаться, брови сдвигались, Настя уже не смела с прежнею свободою передавать ему свои мечты и постепенно стихала. Опять водворялось прежнее тяжелое молчание; проходил час, и уже оба они боялись нарушить его. Ночью Настя слышала те же стоны отца, те же молитвы, отчаяние, тяжкие вздохи. Он призывал тень умершего друга и благодетеля своего, произносил те же, неведомые Насте, имена и, рыдая, поручал себя и дочь свою попечению божию! Наутро он вставал бледный, с опухшими глазами, и Настя снова была свидетельницею мучительной борьбы, которой не понимала, но которая ясно отражалась в страдальческих чертах старика. Он то утешал ее надеждою, то молил вооружиться силою и твердостью, молил подкрепить и его, изнемогшего под бременем лет и несчастий. Настя рыдала; старик сам не выдерживал и также присоединял свои рыдания. Так проходили дни, полные борьбы и страдания.
Наконец настал роковой день. Отец и дочь, не смыкавшие глаз, рано встали. Они долго и горячо молились. Иван Софроныч простился с дочерью, поцеловал ее, благословил и сказал торжественным голосом:
-- Забудь, Настя, что говорил я в порывах малодушия и отчаяния! Нам нет надежды; будем же тверды. Кто честно жил, тот должен честно и кончить век свой, какие бы испытания ни посылал ему бог! Он лучше нас знает, что делает, и не нам противиться его святой воле! В тебе одной мое утешение, моя радость, моя гордость, моя жизнь! Но есть голос в душе человека, громче самого голоса крови и отцовской любви, и благо тому, кто до последней минуты внимал святому голосу долга и чести и шел по призыву его, куда бы ни лежал путь! И я пойду по пути моему, хотя бы и голод, и жажда, и тысячи смертей угрожали мне,-- пойду, благословляя имя пославшего мне тяжкий крест испытания! Но я слаб, я болен и стар: помоги же мне, дочь моя, не плачь, будь тверда и помни, что каждая слеза, которую ты подавишь в груди своей, поможет отцу твоему легче вынести жертву, к которой призывают его долг и клятва!
Настя собрала последние силы и твердо вынесла сцену осмотра и описи их небольшого имущества, назначенного к продаже с аукциона. Старик во всё продолжение тяжелой сцены был нем как могила. Но когда объявлено было, что Иван Софроныч должен идти в долговое отделение тюрьмы, несчастная девушка не выдержала: рыдая, бросилась она к ногам Переваленко-Зацепы и страшными, раздирающими воплями умоляла его пощадить отца.
-- Настя, Настя! -- голосом, полным кроткого упрека, говорил Иван Софроныч, и по угрюмому лицу его вдруг обильно потекли слезы.-- Господи! -- воскликнул он торжественно, воздев руки кверху.-- Слабы силы мои пред испытанием, посланным тобою! Не мне, о господи, вынести его! Верю в неисчерпаемую благость твою и ныне взываю к ней: господи! разреши клятву, сковывающую руки и ноги,-- и да будет воля твоя!
Он замолк на минуту и, подняв дочь свою, рыдавшую у ног Переваленко, сказал голосом грустного убеждения:
-- Настя, не плачь! я не пойду, я остаюсь с тобой!
И он быстро вышел в другую комнату.
Настя в отчаянии снова упала к ногам Переваленки.
-- Что сделал вам отец мой? -- говорила она.-- За что вы его преследуете? Он ни в чем не виноват!
-- Если он не виноват, пусть жалуется,-- возражал Переваленко с обычным своим красноречием и плавностию.-- Его будут судить, и, если окажется...
-- Меня будет судить бог! -- воскликнул Иван Софроныч, появляясь в дверях.-- Вот деньги, которые вы требуете: возьмите их и оставьте нас!
И он подал Переваленке ломбардный билет. Все были поражены, как громом. Любопытные со всего дома, столпившиеся в дверях квартиры, испустили крик радости.
-- Позвольте,-- недоверчиво сказал Переваленко, принимая билет.-- Надо еще посмотреть.
Он снял свои серебряные очки, протер их клетчатым платком, надел снова и начал рассматривать билет. Билет был очень старый: лет двадцать пять или больше была положена неизвестным небольшая сумма, которая теперь с накопившимися процентами составляла ровно сумму, взыскиваемую с Ивана Софроныча.
Удостоверившись в подлинности билета, Переваленко сделал недовольную гримасу. Он знал неудовольствие, вследствие которого Тавровский расстался с своим управляющим, и единственная цель, с которою он начал процесс, состояла в том, чтоб в одно прекрасное утро доложить Тавровскому, между прочим, что прежний управляющий его содержится в тюрьме: хитрый малоросс думал угодить тем своему господину.
Но делать было нечего; он принял билет, расписался в получении и ушел с своими товарищами.
Настя бросилась в объятия отца. Зрители разошлись, довольные развязкой драмы. Только один молодой человек, бывший в числе их, заметил другому:
-- Какой, однако ж, жадный старик! до последней минуты не хотел расстаться с деньгами. А я знал, что деньги у него есть.
-- Да откуда? -- спросил другой.
-- Он выиграл триста пятьдесят тысяч,-- отвечал первый,-- я сам слышал, как он говорил дочери!
-- Неужели? Слышите, слышите! -- воскликнул второй, обращаясь к расходившейся компании.-- Да у него, говорят, есть триста пятьдесят тысяч!
-- Как? что такое? откуда? Не может быть! Триста пятьдесят тысяч!
И через несколько минут весь дом толковал об Иване Софроныче, называя его страшным богачом и отчаянным скрягой.
|