Мертвое озеро - Некрасов Н.А.
Полное собрание сочинений и писем в пятнадцати томах
Том 10 книга I
Л., "Наука", 1985
OCR Ловецкая Т. Ю.
Том второй
Часть шестая
Глава XXIX
Хозяйственный смотр
Славная деревенька Овинищи! Правда, невелика, но зато домики всё такие нарядные, крытые не сплошь соломой, а чаще тесом, с резными воротами и зелеными ставнями. Любо поглядеть! При въезде в деревню отрадное, успокоительное чувство охватывает душу -- так и повеет тишиной, скромным довольством и, в особенности, порядком. Тотчас видишь присутствие чьего-то зоркого, бдительного глаза и деятельной руки: хоть чрез деревню и проходит большая дорога, однако ж улица не сорна и не кольиста; безобразных колодцев с очепами, наводящими уныние своим раздирающим душу скрыпом, пугающими по ночам своею исполинскою тенью, и не видано в Овинпщах; ни одной избушки покачнувшейся, или подпертой кольями, или обставленной частоколом с паклей, набитой вплоть до бревенчатой стены ради тепла; ни одного окна выбитого, заткнутого той же паклей или заклеенного синей бумагой -- избави бог! Да помещик Алексей Алексеич Кирсанов, да управляющий его Иван Софроныч Понизовкин, да староста их Епифан Епифанов... у! как переполошатся! На то барин и держит всякое заведение, знает всякие науки и художества, чтоб беду, какая случится, тотчас поправлять, и нужды не иметь до города, и чтоб проезжающий (а их много по тому тракту) не смел и подумать, едучи мимо: вот, дескать, в Овинищах каков порядок,-- стеклы на окнах выбиты; хорош должен быть порядок! "Нет, оборони бог! -- говаривал Алексей Алексеич.-- А надо, чтоб каждый проезжий остался в полном удовольствии и, воротившись домой, сказал: много проехал я и сел и деревень, а такой красивой деревни, как Овинищи, и не видывал".
-- И скажут,-- замечал Иван Софроныч.
Проезжающие играли важную роль в жизни обитателей Овинищ: казалось, и жили они не столько для себя, сколько для проезжающих. Выкрасит Алексей Алексеич крышу погреба красной краской и уж не сидится ему в комнате, похаживает по двору и спрашивает по временам у красильщика, оканчивающего свою работу:
-- Смотрят?
-- Смотрят,-- отвечает красильщик, весь выпачканный краской, привстав и оглядев с крыши дорогу.-- Вот теперь перемежилось, а то сколько их ехало -- и всё смотрят.
-- Ничего, крась,-- скажет Алексей Алексеич и задумается; думает-думает и придумает.
-- Иван Софроныч! а Иван Софроныч! -- кричит он, оглядываясь кругом.
-- Чего изволите? -- раздается откуда-нибудь мягкий и почтительный голос.
Алексей Алексеич идет по голосу и, отыскав Ивана Софроныча где-нибудь в погребе или амбаре, говорит:
-- А не подновить ли нам сараи и конюшни? (находящиеся, надо заметить, прямо против большой дороги).
-- А подновить так и подновить,-- отвечает Иван Софроныч, подумав.
-- А не сделать ли так: разграфить сначала всю стену поштучно... ну, видывал паркетные полы?.. и потом: одну штуку дернуть голубым, другую розовым, третью зеленым, четвертую...
-- Желтым,-- подсказывал Иван Софроныч.
-- ...желтым, пятую малиновым. А что? небось не будет <не>хорошо? Да такой штуки, я думаю, и в столице нет.
-- Нет,-- утвердительно замечал Иван Софроныч, отмеривая овес.-- Штука будет отменная: так озадачим иного, что до Переславля не опомнится!
-- Дальше! -- перебивал Кирсанов.-- До самого Владимира!
-- А немудрено, что и до Владимира.
И действительно, когда после долгих совещаний с красильщиком мысль Кирсанова приведена была в исполнение, эффект превзошел ожидания; проезжие видимо повергались в недоумение, какого рода назначение могло иметь подобное здание; одни принимали его за беседку, другие за оранжерею,-- и удивлению их не было конца, когда вдруг на ту пору выводили оттуда лошадь; близорукие полагали, что вся передняя стена сделана из китайских разноцветных стекол, о чем и рассказывали не без удивления по пути до самого Владимира, а иногда и далее. Словом, так или иначе, все поражались и смотрели и оглядывались, пока было что-нибудь видно. Слухи об этих толках доходили до наших приятелей от ямщиков соседней станции, приезжавших в Овинищи ковать лошадей, и наполняли сердца их неописанным счастьем. Расспросам, шуточкам, выведываньям не было конца, и ямщик, привезший хорошую весть, угощался водкою.
-- Да у вас, вижу я, новость! -- сказал однажды, заехав к ним, заседатель.-- Как славно сараи выкрашены! Пестрота нынче вообще входит в моду, и ей придумали название: рококо!
Алексей Алексеич и Иван Софроныч промолчали, полные скромного торжества; но оба они заметили слово: рококо, и обоим оно чрезвычайно понравилось. И когда на другой день, выпив чаю и закурив трубки, вышли они на двор и остановились перед нововыкрашенным зданием:
-- Рококо! -- сказал Алексей Алексеич, любуясь своей выдумкой.
-- Рококо! -- лаконически отвечал Иван Софроныч.
И оба тихо и счастливо улыбнулись.
И с той поры часто Алексей Алексеич, любуясь дивным зданием или наслаждаясь эффектом его на проезжающих, вдруг улыбнется, оглянется и выразительно, протяжно произнесет:
-- Рококо!
И в ту же минуту откуда-нибудь из амбара, чулана или погреба послышится в ответ ему такой же выразительный, мерный и счастливый голос:
-- Рококо!
И он уже знает, как при этом улыбнется Иван Софроныч, и сам снова улыбается, как будто верный управляющий его находится перед ним.
В ту эпоху, когда мы знакомимся с Кирсановым и его управляющим, оба они были заняты чрезвычайно важным делом: происходил, по выражению Ивана Софроныча, "хозяйственный смотр".
Утром, часу в одиннадцатом, в жаркий летний день, Алексей Алексеич, в белом колпаке, защищавшем его седую голову от жаркого солнца, в зеленой распахнутой фуфайке, в серых брюках, обшитых снизу на ладонь кожей,-- стоял перед своим небольшим деревянным домиком и усердно принимал и сортировал вещи, выкидываемые к ногам его из слухового окна невидимой рукой.
Алексею Алексеичу было уже лет шестьдесят, если не более, но старик был еще довольно бодр. Рост его был средний; волосы уже седы, но довольно густы; седые усы торчали кверху и придавали несколько суровый вид его красноватому добродушному лицу.
Посторонний наблюдатель, незнакомый с нравами и привычками хозяина, пришел бы в неописанное удивление, увидав такое обилие разнообразнейших вещей, в обозрение которых погружен был теперь Алексей Алексеич. Как будто двадцать семейств, одаренных самыми разнородными вкусами и потребностями, снесли сюда всё свое имущество, чтоб похвастать друг перед другом. Шубы, хомуты, седла, тазы, женские платья, валеные сапоги, пучки сушеных трав, картины, обломки железа и жести, детские игрушки, тетеревиные чучела и множество еще подобных вещей летело к ногам Кирсанова, который едва успевал отдавать приказания, что следовало выколотить, что проветрить, что вычистить, что просто выкинуть и так далее.
В то же время из растворенного сарая вывозили экипажи, зимние и летние, отличавшиеся необычайной ветхостию; из другого сарая, из амбаров выносилась сбруя, старая и новая. Из чуланов выносились сундуки с холстами и залежалым платьем.
Словом, выносилось, вывозилось и выбрасывалось всё, что только было в доме и в разных его закоулках.
Через весь двор, обнесенный сараями, амбарами и другими домашними службами, протянуты были веревки, отягченные всевозможными одеждами -- малыми и большими, зимними и летними.
Дворовые люди, мальчишки и бабы, суетились по двору, перетаскивая вещи, выколачивая платья, тюфяки, перины, каретные подушки с таким рвением, что на дворе стоял постоянный гул, как будто били в набат, что, конечно, и казалось проезжающим мимо, к удовольствию наших друзей, которые нельзя сказать, чтоб не рассчитывали озадачить проезжающих выгрузкой всего своего имущества.
-- Хорошенько, хорошенько! -- командовал Кирсанов.-- Эй, тетка! не ленись: выколачивай! Ну, приударь, приударь, дружней! Вишь, сколько пыли,-- и откуда только она берется? А ты, Ферапонт, что зеваешь? Переверни-ка ее (шубу) теперь другой стороной к солнцу -- пусть попрожарится!
В то же время он успевал подхватывать на лету вещи, летевшие из слухового окна. Кирсанов рассматривал их с любовью, над некоторыми задумывался; другие вызывали веселую улыбку на его губы, и он медленно покачивал головой. Пот лил с него градом.
-- Уф, устал! -- говорил Кирсанов, осмотрев старую медвежью шубу, под тяжестью которой могли бы подломиться плечи Ильи Муромца.-- А славная шубенка! Ферапонт, бери-ка ее, да хорошенько!
Едва успел он разогнуть спину, как к ногам его полетели один за другим пучки сушеного зверобоя. Мгновенно окруженный тучею пыли, старик припрыгнул, сделал страшную гримасу и наконец разразился троекратным чиханьем.
-- Желаю здравствовать вашему высокоблагородию!-- раздался из слухового окна почтительный и озабоченный голос.
-- Тьфу, проклятая трава! дрянь дрянью, а так в нос и лезет! -- произнес Алексей Алексеич.-- Это зелье,-- продолжал он, обращаясь к слуховому окну,-- я думаю, просто выкинуть, Иван Софроныч, а?
-- Оборони бог-с выкидывать,-- отвечал тот же почтительный голос сверху.-- Полагаю, не имели бы такой мысли, если б изволили вспомнить, какую пользу она вам принесла, как весной вашему высокоблагородию грудь заложило.
-- Новой насушим!
-- Новая, может, еще с фальшем каким уродится...
-- Умен ты у меня, Софроныч! -- сказал Кирсанов.-- Правда твоя: просто проветрить ее да и припрятать опять,-- не пролежит места!
-- А вот уж дрянь так дрянь, -- сказал Иван Софроныч, всё еще невидимый,-- заподлинно, с ней и сделать ничего лучше не придумаешь, как выкинуть. И на что вы изволили ее и купить-то? Даже мышь ее не берет. Лежит, лежит, а всё целехонька, пропадай она!
И вслед за тем к ногам Кирсанова полетела старая книга.
Кирсанов поднял ее, обдул, развернул. То был календарь 1796 года.
Прочитав заглавие, Алексей Алексеич залился продолжительным добродушным смехом.
-- На что купил? -- воскликнул он.-- Эх, голова, голова! Велика голова, а мозгу мало... На что купил?.. Да делай мы всё такие покупки, так еще куда ни шло!.. А вот скажи-ка, мудрая голова, какая зима стояла в 1795 году?
-- А как мне знать?
-- Ну вот то-то же! А я так знаю!
Кирсанов отыскал страницу и прочел, какая зима стояла в 1795 году.
-- Что, не будешь теперь спрашивать: на что купил? Не полезная небось вещь?
-- Полезная,-- отвечал Иван Софроныч пристыженным голосом.
-- То-то же! Вот оно как: купить хорошую вещь, никогда оно не мешает; а чего и стоила-то? Я за нее, как теперь помню, двадцать шесть копеек дал, а еще в придачу взял бритву тульскую.
-- Сточенную,-- ввернул Иван Софроныч.
-- ...и греческую грамматику.
-- Да на что вам греческая грамматика?
-- А так всё думалось: может, женюсь -- дети пойдут; пригодится!
-- Полагаю, много денег изволили перевести, собираясь жениться,-- вот хоть бы тогда девяносто рублей за коляску ввалили -- всё думали: может, женюсь, жена будет модница, так вот -- ход славный, колеса знатные, только отделать. А вот жениться не женились, а деньги отдали.
-- А что ж и в самом деле? Небось дорого дал? Ведь ход и точно славный -- один чего стоит! кому не надо, сто рублей даст!
-- Хорош; только к нему нужно до тысячи прибавить, чтоб коляска вышла!
-- Эх, Иван Софроныч! -- с досадой перебил старик.-- Не ты бы говорил, не я бы слушал. Досадно вот, что я устоял, не женился, как ты,-- так вот и сердишься, попрекаешь коляской!
-- Осмелюсь вам доложить, грешить изволите, ваше высокоблагородие! Женитьбой попрекнули! А кто подбивал! не сами небось? Не одна коляска -- сколько платья было у вас женского тож накуплено! Я докладывал: "Эй, не извольте накупать, найдите прежде невесту". Так нет: "Бери, Софроныч: не пролежит места!" Да что и говорить! А вот как накупили да свалили всё в чулан, так сердце, бывало, переворачивается глядеть: лежит, гниет добро! Ничего, бывало, не изволите говорить, а ведь вижу, как оно болит у вас; а как сказали раз, да таким жалостным голосом: "Хоть бы ты, Софроныч, женился", так словно туману кто пустил в глаза. Мочи нет, жаль стало: что в самом деле гниет добро? Взял и женился... да только что же вышло?..
При этом воспоминании Иван Софроныч вздохнул, а Кирсанов добродушно улыбнулся.
-- Стану я, говорит,-- продолжал Иван Софроныч, подражая писклявому и раздражительному женскому голосу,-- стану я, говорит, носить платье бог знает с кого: может, еще с покойницы; да нынче и моды такой нет! Вот и вышло, женился, а что проку?
Софроныч опять вздохнул. Кирсанов слушал, сдерживая смех, и наконец сказал таинственным голосом:
-- Иван Софроныч, а Иван Софроныч! Федосья идет!
Иван Софроныч немедленно умолк, и слышно было, как он стремительно отшатнулся в глубину чердака.
Тогда Кирсанов громко захохотал.
-- Полагаю, изволили пошутить,-- заметил Иван Софроныч, приближаясь снова к слуховому окну.
И оба они усердно принялись за свою работу: один выкидывал вещи, а другой сортировал их и отдавал приказания. Жар усиливался. Кирсанов снял фуфайку и засучил рукава рубашки; но пот всё-таки лил с него градом.
-- Иван Софроныч, а Иван Софроныч!
-- Чего изволите?
-- А что ты думаешь насчет чижика?
-- А думаю, что чижик птица хорошая, певчая...
-- И увеселительная? -- спросил Кирсанов, лукаво прищуриваясь.
-- Полагаю, что и увеселительная,-- отвечал серьезно Иван Софроныч.
-- Да нет. А я вот о чем: не пора ли?
-- Ни-ни-ни! -- отвечал Иван Софроныч.-- Надо прежде дело покончить, а то как разморит жаром, так будет не до работы.
-- Ну, будь по-твоему. Зато уж чижику сегодня... только держись!
-- Посторонись! -- скомандовал Иван Софроныч.
И вслед за тем к ногам Кирсанова полетела с глухим перекатным звоном жестяная доска, на которой был намалеван часовой циферблат с гирями и маятником. Приплюснутый ею, зверобой пустил новую тучу пыли. Алексей Алексеич снова расчихался.
-- Желаю здравствовать! -- послышалось сверху.
-- Тьфу ты пропасть! -- воскликнул Алексей Алексеич.-- Ба-ба-ба! -- продолжал он, осматривая жестяную доску.-- Вывеска часового мастера! Вот уж хоть убей не помню, чтоб у нас была такая вещь. И ведь вот утащи кто-нибудь, и не спохватился бы никогда!
-- Как утащить! -- возразил Иван Софроныч.-- На что же я у вашего высокоблагородия и хлеб ем, как не затем, чтоб всё было в сохранности!
-- Да нет, ты мне скажи, откуда взялась у нас часовая вывеска? Уж не подкинул ли кто?
-- Полагаю: изволили забыть,-- отвечал почтительно Иван Софроныч.-- А она, осмелюсь вам доложить, точно у нас была... и она есть,-- с гордостью заключил Иван Софроныч.-- В тысяча восемьсот девятнадцатом... нет, дай бог память! -- в тысяча восемьсот семнадцатом году, когда были в городе, изволите помнить: увидали мы ее в лавке купца Калистрата Подоплекина. Я еще тогда докладывал, что напрасно-де, Алексей Алексеич, изволите торговать ее, даром обызъянитесь... да ваше высокоблагородие сказали: "Вот у Ферапонта сын наклонность к механике показывает, всё вытачивает кубари да разные штуки; может, часовым мастером будет".
-- Да, да, да! -- сказал Кирсанов.-- Теперь вспомнил. Ведь дали-то мы за нее пустяки! дешевле пареной репы! Да тут жести одной на целковый будет!
-- На целковый не на целковый, а гривенников на десять будет,-- с важностью заметил Иван Софроныч.
-- Да написать-то ее что возьмут, да еще здесь так и не напишут -- ведь работа-то московская! Помнишь, Иван Софроныч,-- продолжал Кирсанов, и лицо его одушевилось,-- помнишь, еще какая уморительная штука тут вышла? Торговали-то мы ее у мальчугана, так еще, глупенька! Отдал чуть не даром. Мы уж и деньги заплатили, на извозчика ее хотели класть,-- вдруг приходит хозяин, да как узнал, за сколько продана вывеска, так и накинулся на мальчика: "Такой-сякой ты,-- говорит,-- в убыток продаешь!", да и ну его тормошить. А мы поскорей на извозчика и давай бог ноги... чего доброго, еще отнял бы... Ха-ха-ха!
Кирсанов добродушно смеялся; сверху вторил ему такой же добродушный хохот.
-- Дешево досталась,-- сказал Иван Софроныч,-- а правду сказать: отними он тогда ее -- всё лучше бы...
-- Лучше? да чем же лучше? Одно жаль -- Ферапонтов сын, как подрос, пристал: отдай да отдай его в сапожники! Ну, разумеется, и лежит. А всё же вещь хорошая,-- понеси ее теперь продавать -- кому не надо -- дороже даст! Вот ты мастер упрекать, а кто купил лошадку?-- заключил Кирсанов, покатив огромного деревянного коня.-- Вот уж тут понеси продавать -- барыши плохи!
-- Кто купил? Я! да зато я знал, что делал: вот у меня дочь.
-- Ха-ха-ха! Еще бы сын... А то дочери в лошадку играть... Ну а пушку, а пушку?
-- Пушку? -- отвечал Иван Софроныч немного смущенным голосом.-- Ну, насчет пушки проштыкнулся! Да и то еще, может, и не совсем проштыкнулся: вот если сын будет...
-- Знаю, я знаю, чего тебе хочется! Ты, и лошадку-то покупал, небось об дочери думал? как же! да не будет сына!
-- Ну, а как будет!
-- Давай бог, давай бог,-- посмеиваясь, заметил Кирсанов.-- Были бы дети, а игрушки будут. Ну-ка, Иван Софроныч! пора, право, пора приступить к чижику! А! откуда, красавица? -- воскликнул Алексей Алексеич, завидев бежавшую к нему хорошенькую девушку лет тринадцати.
Девушка остановилась, раскрасневшаяся как маков цвет, и не могла ничего сказать: грудь у ней высоко подымалась, стянутая узким платьицем, и маленькие розовые ноздри часто и широко раскрывались.
-- Что, много у нас доброго? -- самодовольно спросил Алексей Алексеич, заметив любопытство, с которым живые черные глаза девушки перебегали по предметам.
-- Много,-- отвечала она.
-- Много, Настенька,-- порешил Алексей Алексеич, скрутив рукав своей рубашки так, что руке, помещенной в нем, оставалось очень мало простора.-- Не только ты, посторонние люди заглядываются... кто ни едет, каждый смотрит и, верно, думает, что мы миллионщики. А пускай думает!
-- А папенька здесь? -- спросила девушка.
-- А что?
-- Маменька велела звать его.
-- Сердится?
-- Да, сердится! с самого утра сердится.
-- Ого! -- сказал Кирсанов и улыбнулся. -- Иван Софроныч!
-- Чего изволите?
-- Радость, радость!
-- А что такое?
-- Поди сюда. Настя пришла, она скажет.
-- Сейчас.
-- Да ну же! что ты там копаешься! -- нетерпеливо воскликнул Алексей Алексеич через минуту.-- Скорее!
-- Сейчас, сейчас! Ну, какая радость?
И в слуховом окне во весь рост показалась фигура еще бодрого, но совершенно лысого старика, одетого в старую женскую кацавейку из заячьего меху с кошачьими лапками, очевидно игравшую в свое время роль горностаевой.
Кирсанов расхохотался. Девушка сначала крепилась, но не выдержала и тоже звонко смеялась.
-- Ну чему смеяться, дурочка? -- заметил ей Иван Софроныч.-- Что ты думаешь, я там сложа руки, что ли, сидел?., умаялся! И в одной рубашке да не знал, куда деваться, почище твоей бани! Ну не показаться же было так!
-- Да ты бы, Иван Софроныч, уж лучше юбку надел, а то меховую телогрейку.
-- Да уж нет там юбок,-- серьезно отвечал Иван Софроныч.-- Все покидал. А чем не одеяние? -- прибавил он, встряхивая полы кацавейки и радуясь, что неожиданно доставил удовольствие своему благодетелю.-- Ну, что же ты скажешь, Настя?
-- А вот жди: скажет она тебе радость,-- воскликнул Алексей Алексеич и как ни крепился, а снова расхохотался.
-- Полагаю, изволили пошутить. Видно, нет никакой радости,-- догадливо заметил Иван Софроныч.
-- Ну,-- сказал Кирсанов девушке,-- ну, красавица!
-- Маменька приказала вас домой позвать,-- сказала Настя, обращаясь к отцу.
-- Говорит: я больна,-- подхватил Кирсанов,-- каждую минуту может что-нибудь со мной случиться: пусть сидит безотлучно у постели... безотлучно, слышишь ли: безотлучно!
Лицо у Ивана Софроныча вытянулось. Вместо радости он услыхал в самом деле весть, хуже которой не мог и ожидать.
Кирсанов заметил его отчаяние, и вмиг стало ему не до шуток.
-- Знаешь что, Настя! -- сказал он, продолжая крутить свой рукав с такою силою, что локоть его готов был прорвать полотно и выскочить.-- Побеги, скажи ей, что нет, мол, Ивана Софроныча,-- ушел в поле, что ли? куда-нибудь. И не знают, мол, скоро ли придет. А мы вот кончим дело да пройдемся по чижику!
-- Осмелюсь доложить, хорошо придумано,-- сказал печально Иван Софроныч.-- Да ведь коли она догадается, так бедной девчонке придется плохо.
-- Ничего,-- сказала Настя.-- Уж я как-нибудь.
-- Ни-ни! не смей,-- я сейчас приду! -- строго и печально возразил отец.
-- Не надо, не надо! -- проговорила Настя и, прыгая, побежала, повторяя:-- Не надо!
-- Славная девочка! -- сказал вслед ей Алексей Алексеич, раскручивая наконец рукав и освобождая свою руку, которая страшно покраснела и покрылась синими жилами.
Иван Софроныч ничего не сказал, но провожал ее глазами с своего возвышения до тех пор, пока она не скрылась в дверях небольшого отдаленного здания, стоявшего у самой большой дороги,-- и в глазах его много было любви и отеческой гордости.
Не прошло, однако ж, получаса, как Настя снова возвратилась и объявила, что Федосья Васильевна настоятельно зовет мужа, что она боится обморока и говорит, будто не проживет больше суток.
-- Ну а по правде как? -- спросил Кирсанов.-- Ничего?
-- Ничего,-- отвечала Настя.-- Только опять выступили на лице желтые пятна, как третьего дня. Пила она чай, уронила нечаянно чашку -- рассердилась, да и чайник хлопнула о пол.
-- Желтые пятна! -- воскликнул Кирсанов.-- Плохо! Бедный Иван Софроныч! попадись он ей теперь, да она его добром не выпустит. Нет, мы не выдадим. Так ли?
-- Так,-- сказала Настя.
-- Хочешь? -- спросил Алексей Алексеич и ловко подкатил к ней деревянного коня на колесах.-- Садись, прокачу!
Девушка хотела сесть, но передумала, вскочила на лошадку и, стоя на ней в красивой позе, закричала:
-- Ну, везите же!
Алексей Алексеич повез.
-- Вишь, проказница! что выдумала! И как ловко стоит, точно на гладком полу! -- ворчал про себя Иван Софроныч, любовавшийся потихоньку своей дочерью с той самой минуты, как только она появилась и заговорила.
-- Ваше высокоблагородие! -- закричал он, показавшись в слуховом окне.-- Ваше высокоблагородие!
-- Что?
-- Да побойтесь бога! Вы, осмелюсь доложить, не маленькие. А ты, баловница, не стыдно? Долой! слышь, сейчас же долой с лошади!
Но ни дочь, ни Кирсанов не слушались его.
-- Ну, ну, ну! -- кричала Настя.-- Не ленись, лошадка, приедешь домой, будешь отдыхать, корму дадут.
-- А чижик будет?
-- Будет!
-- Долой, проказница! -- повторил Иван Софроныч, топнув ногой. -- Посмотри, их высокоблагородие умучились! Хороша крестница!
-- Ну, теперь моя очередь! -- сказала Настя, спрыгнув с лошадки.-- Садитесь!
-- А посмотрим, посмотрим! далеко ли уедешь со мной? -- сказал Алексей Алексеич, сел и, обмахивая платком свое горящее лицо, прибавил:-- Ну, по всем по трем, коренной не тронь!
Настя двинула лошадку.
-- Браво! -- закричал Иван Софроныч, довольный силою своей дочери.-- Ну вот умница, умница! Давно бы так! ну, еще, ну, дружней!
Колеса под лошадкой, сверх ожидания, оказались довольно прочны и катились легко. Настя, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, быстро бежала. Алексей Алексеич, в рубашке, в белом колпаке, важно сидел, размахивая руками и покрикивая: "Ну, с горки на горку -- дадим на водку!" Иван Софроныч, совсем высунувшись из окна в своей кацавейке, в совершенном восторге восклицал: "Прибавь ходу, прибавь ходу! Знай не плошай, с кем едешь, не забывай! шевелись, копайся, вперед подавайся!.." Дворня в свою очередь, покинув работу, предалась созерцанию. Всё вместе представляло довольно оживленную и оригинальную картину. Как вдруг посреди общего увлечения раздался пискливый и озлобленный голос:
-- Господи! да никак тут все с ума сошли!
Все разом глянули по направлению голоса и смолкли. На тропинке, протоптанной между домом и кухнею, против самого Ивана Софроныча, лишившегося употребления ног, стояла необыкновенно худощавая, высокая женщина, с тощим, земляного цвета лицом, покрытым желтыми пятнами, с сверкающими глазами, в костюме не без претензии на щегольство: голова старухи была украшена высоким старинным гребнем, от которого ко лбу нисходил пробор в четыре пальца ширины, без малейших признаков волос, замкнутый с обеих сторон жидкими пуклями, так что голова старухи походила на детские креслы с высокой спинкой и точеными ножками. В руках у ней был палевый полинялый зонтик, который она старалась держать с грацией.
-- Бессовестный! -- заговорила она, обращаясь прямо к Ивану Софронычу, и вдруг закашлялась, причем высокая гребенка запрыгала у ней в волосах и бусы застучали на ее худой шее, как четки.-- Бессовестный... кахи! каахи! каааахи! варвар! Жена умирает, жена зовет его, а он тут потешается! Глянь-ка, шутом каким нарядился. Да еще обманывает -- в поле, видишь, ушел; и девчонку научил лгать... кахи! кахи!
-- Не я, их высокоблагородие приказали ей...
-- Их высокоблагородие! Нечего сказать, хороши и они тоже! Чем бы пример подавать, а вон гляди: в лошадки сам играть вздумал! Домой, озорница! -- прокричала она, погрозив Насте зонтиком, и снова закашлялась: -- Кахи! кахи! кахи! Будешь ты вперед обманывать!..
-- Она ни в чем не виновата,-- сказал Алексей Алексеич с необыкновенною кротостию.-- Вы напрасно сердитесь, Федосья Васильевна; да и Иван Софроныч тоже не виноват; он хотел к вам идти, да я его не пустил: день сегодня хорош, видите, вот мы и вздумали пересмотреть да проветрить доброе!
-- День хорош! Да кто вам сказал, что сегодня день хорош? А вот погодите!.. кахи, кахи, кахи! накажет вас бог, что вы обижаете больную, несчастную женщину. Недаром у меня сегодня всё утро поясницу ломило. Уж ничего так не желаю и желать не буду -- как одного; чтобы вдруг да хлынул дождичек сливный...
Алексей Алексеич побледнел.
-- Вы не шутя этого желаете? -- спросил он и потянул в волнении кончик пружинки, торчавшей у него из прорванной подтяжки.
Иван Софроныч тем временем, подняв голову, пугливо всматривался в небо.
-- А то как же! -- отвечала злая женщина.-- Вот и будет вам ваше доброе!
-- А что, жена, ты не выдумываешь: поясницу точно ломило? -- с болезненным страхом спросил Иван Софроныч свою хворую половину, которая давно уже всему околотку предсказывала погоду вернее всякого барометра.
-- И еще как ломило! -- с злобной радостью отвечала Федосья Васильевна.-- Точь-в-точь как в тот день, когда у Захарова крышу снесло и пастуха Вавилу громом убило! кахи! кахи! кахи! Да еще, может, и посильней,-- прибавила она, прокашлявшись.
Иван Софроныч и Алексей Алексеич с ужасом переглянулись.
-- Вот уж не поверю! -- сказал Алексей Алексеич, растянув быстрым движением пружинку и судорожно наматывая на палец тонкую позеленевшую проволоку.
-- Пугает баба! -- проговорил в ответ ему Иван Софроныч.
-- Хорошо, будет тебе "пугает"! -- возразила Федосья Васильевна, грозя зонтиком.-- Вот промочит до нитки весь ваш хлам, так и будете знать. Да того ли еще вам надо! -- продолжала она, ожесточаясь более и более.-- Вишь, вытащили всё, чего-чего нет! нашли время! есть тут, чай, и такое, что гром небесный притягивает! Вот будет вам! кахи, кахи, кахи! (Гребенка припрыгнула, бусы подняли тревогу.) Пожаром погорите -- ни кола ни двора не останется,-- по миру с кошелем пойдете, да и меня пустите, сироту бесталанную, горемыку бесприютную... Кахи, кахи!
И она так закашлялась, что высокая гребенка выскочила из редкой косы и повисла в волосах. Через минуту кашель сменился громким истерическим плачем.
Приятели наши с трепетом слушали мрачную предсказательницу и по временам посматривали на небо. Но оно было ясно и чисто и ни одним облачком не подтверждало мрачных предсказаний злой женщины.
-- Да врет же она, ваше высокоблагородие! -- ободрительно произнес Иван Софроныч.
-- Не будет! -- порешил Алексей Алексеич и быстро размотал проволоку, потому что оконечность его пальца налилась кровью и отвердела, как пробка.
Они успокоились и пошли завтракать, оставив Федосью Васильевну в совершенном бессилии: гнев лишил ее даже голоса, она неподвижно стояла, прислонившись к крыльцу, и дико вращала свои желтые, пылавшие гневом глаза, по временам всхлипывая.
Жестокое предсказание, однако ж, не прошло даром. Едва приятели наши успели выпить по чижику -- название, которым обозначали они порцию горькой желудочной собственного изделия,-- как прибежал Ферапонт и доложил, что собирается гроза. Когда они вышли на двор, Федосьи Васильевны уже не было, зато над самыми своими головами увидали они сизую, зловещую тучу... Надо было видеть суматоху, какая поднялась в одну секунду по команде Алексея Алексеича! Крики, беготня, скрыпение ржавых дверей, дребезг разбиваемых и ломаемых второпях вещей, отчаянные восклицания -- всё смешалось в один нестройный гул и скоро слилось с мерным, крупным дождем, который, при полном сиянии солнца, не замедлил спрыснуть одеяние, мебель, тюфяки, сушеные травы и всё добро Алексея Алексеича. Весьма немногие вещи избавились поливки, да и то большею частию такие, которые могли бы спокойно остаться под дождем целые сутки.
-- Напророчила! -- бегая и суетясь, говорил по временам Алексей Алексеич.
-- Напррроррррочила! -- мрачно повторял Иван Соф-роныч.
И оба они усердно таскали то в комнаты, то в сараи вещи, попадавшиеся под руку; но в каком виде, в каком порядке! Тюфяки попадали в конюшню, хомуты -- в спальню, книги -- в передбанник. Алексей Алексеич собственноручно внес жестяную вывеску с часовым циферблатом в столовую и еще вытер ее своим халатом, а настоящие стенные часы пнул ногой и разбил вдребезги, причем боевая пружина в последний раз издала жалобный дребезжащий звук, как будто прося пощады; но Алексей Алексеич не пощадил часов и пнул их вторично, примолвив: "Эта дрянь только в глаза мечется да с толку сбивает..." Иван Софроныч носился с пучками сушеного зверобоя, с большим трудом втащил в амбар огромный сверток проволоки и равнодушно смотрел, как мокли и гибли безвозвратно шелковые платья, кружевные чепцы, шляпки с перьями и другие предметы женского туалета, купленные когда-то Кирсановым на случай женитьбы. К довершению беды какой-то дюжий Дормидон, прибежавший из деревни помочь барскому горю, в пылу усердия с такою силою рванул с веревки барскую шинель, что веревка лопнула и всё добро, висевшее на ней, повалилось в лужи дождя. И, наконец, едва успели предупредить еще другое, большее бедствие: почувствовав приближение грозы, некоторые из лошадей и других домашних животных, принадлежащих Алексею Алексеичу, с мычаньем и ржаньем кинулись из стада домой и едва были остановлены в воротах соединенными усилиями дворовых людей, случившихся тут крестьян и самого Кирсанова с верным его управляющим Иваном Софронычем.
-- Напророчила! -- говорил Алексей Алексеич.
-- Напророчила! -- подтверждал Иван Софроныч.
Больше они ничего не говорили в тот день...
|